— К слову пришлось, — сказал Пал Палыч.
Нестор проговорил примирительно:
— Сказав о матери, председатель, должно быть, имел в виду Итаку. Сизов любил ее горячо, но эта любовь обошлась ему дорого.
Пал Палыч благодарно кивнул и вместе с тем попенял Поликсене:
— Уж слишком ты сегодня нервна. Нужно быть мужественнее, невестушка. Да и не надо меня огорчать. Я ведь люблю тебя больше дочери.
— Очень надеюсь, что меньше, чем сына, — мрачно заметила Поликсена.
Пал Палыч покачал головой:
— Неблагодарная ты особа. Всегда я радел о твоем самочувствии. Я говорил ему по-отцовски, что самая большая любовь требует грации и изящества. Тем ббольших, чем больше эта любовь. Иначе любовь тебя растопчет. Но он был романтиком, господа. Все говорил о свободных людях. Я по-отцовски остерегал его: «Что знаешь ты о свободных людях? Да видел ли ты их лицом к лицу? Последние свободные люди жили в пещерах. Еще до античного благоухающего утра. Да и они были вряд ли свободны. Хотя бы от своих предрассудков. А вслед за ними мир заселили сплошь прихожане и богомольцы. Эти без пастырей — никуда».
— Так оно и есть, председатель, — авторитетно промолвил цензор.
— Стало быть, степень их свободы определяет натура пастыря, — продолжил свою мысль Пал Палыч. — Когда на Олимпе квартировали добрые и ручные боги, смертным жилось легко и вольно. Но люди создали государство. Своими собственными руками. Этакие умники-живчики! А государство из благодарности распоряжается их биографиями. Их прошлым, настоящим и будущим. А государство берет их за глотку, а государство их ставит раком и загоняет то в каменоломни, то в клетки без воздуха и без света. То в войско — сперва выскребывать нужники, а после того — шагать в огонь. И люди — свободные существа — тому и рады, серые козлики! А сын, на беду свою, был романтиком, предрасположенным к суициду. Зато теперь ему, бедному страннику, станет привольно, станет покойно. Все унимается, господа. Век предыдущий и век сегодняшний будут однажды одной водою — впадут в свой Северный Ледовитый.
Пал Палыч прервал себя, оглядел почтительно слушавших итакийцев и удивленно проговорил:
— Мощно я нынче разговорился. А мудрецы еще утверждают, что горе немногословно. Вздор. В горе необходимо выговориться. Спой нам, Виталий, что-нибудь этакое. В честь моего дорогого мальчика.
— Все как всегда, — сказал Виталий. — Продемонстрируете свой нрав. Свою древнеримскую твердость духа. И верность интересам Итаки. А после начинаются вздохи. Покряхтываете, томно посапываете. Постанываете: где ты, Виталий? Спой, светик, не стыдись. Сердце просит. Ну что ж, я спою. Я — менестрель. Хлебом меня не корми, дай выступить. Мелодия смягчает и души, и даже стихотворные строки. Она придает им приятную трепетность и примиряет нас с бытием. Последнее чрезвычайно важно, ибо нередко мне доставалась то материнская брань эпохи, а то ее сердечный пинок. Тут-то гитара и помогала. Все потому, что свой счет к державе предпочитал я не объявить, а спеть своим приблизительным тенором.
Он тронул деку и грустно вздохнул:
— Что же исполнить вам в честь Сизова? Тому назад лет тридцать иль сорок сложил я одну славную песенку. В застолье она имела успех. Сегодня утром я ее вспомнил. — И, мягко ударив по струнам, пропел: — Его проводили достойно и даже всплакнули о нем. Что ж, пусть ему спится покойно, а мы еще поживем.
Хор дружно подтвердил:
— По-своему, но — поживем.
Виталий благосклонно продолжил:
— Пусть нам не хватает согласья и много мороки с жульем. Но есть это странное счастье: «По-своему, а поживем».
— По-своему, а поживем, — согласно подтвердил хор.
После чего менестрель подытожил:
— При нынешней дороговизне не грех поболеть о своем. Хоть жаль нам ушедших из жизни, но сами еще поживем.
— По-своему, но поживем, — духоподъемно спели гости.
И тут потребовал слова Нестор. Приветливый, молчаливый Нестор, всегда избегающий выступлений. В особенности таких — публичных. Предпочитающий быть в тени.
До этого он со смутной усмешкой посматривал на своих земляков. Было понятно, что он колеблется, не знает, сказать или промолчать. Но все же вмешался, заговорил.
— Мои благородные итакийцы, спасибо, что вспомнили вы Сизова. Не нужно посмеиваться про себя и молча кичиться своим превосходством. Все мы — воробышки Вселенной. А в ней — ни правых, ни виноватых. И вообще — правота подобна дымчатой линии горизонта: воображаема и невесома. У всякого пространства — свой круг. У каждого — собственное время. Оно опоясывает пространство, но не кончается и не дробится. Пока мы так его воспринимаем, мы все еще сохраняем надежду стать звеньями единой цепи. При том, что со дня рожденья двояки — не совмещаем душби и разума. Сойдутся ль когда-нибудь две эти части? Не знаю. Но что говорит нам опыт? Под этим небом нет конечных истин. Есть гонка. Есть призы. И есть тщета. Но побеждают два великих дара: Потребность делать и Уменье ждать.
Пал Палыч снисходительно бросил:
— Отлично, Нестор! Темно, но искренне. Мы, итакийцы, всегда надеемся. Теперь же я попрошу терапевта ввести в наш любовный дружеский круг преображенного Сизова, чтоб он увидел и убедился, как хорошо на нашей Итаке, где небо сине, земля радушна. Виталий! Время — нашему гимну.
Виталий послушно ударил по струнам, и с них спорхнула и зазвенела уже известная нам мелодия:
— Ходили прадеды в атаку. Порою гибли под огнем. Но нам оставили Итаку, чтоб мы здесь жили день за днем.
Хор весело подхватил:
— Чтоб с честью жили мы на нем, на нашем острове родном.
Тут-то и возник терапевт. Он вел с собою помолодевшего и безбородого Сизова. Сизов огляделся и увидел жену, покрытую черным платком.
— Прощай, Поликсена, — шепнул Сизов странно изменившимся голосом. — Прощай, любовь моя Поликсена.
Она отозвалась:
— Здравствуй, родной.
— Войди же в наш круг, Сизов Елисей, — торжественно провозгласил терапевт. — Ты всласть постранствовал и помужествовал. Ты заслужил жизнь на Итаке. Если б ты только мог сейчас видеть, как молодеет твое лицо и как разглаживаются морщины.
Виталий пропел, словно дал присягу:
— Мы клятвы предков не забудем. Мы сбережем наш отчий дом. И вечно счастливы мы будем на нашем острове родном.
— Спустите лодку, натяните парус, — почти беззвучно шепнул Сизов.
Никто не услышал этого шелеста. Пение набирало силу, будто хотело собой заполнить все присмиревшее пространство, будто оно боялось оставить этот затерянный странный остров наедине с его тишиной. Кончалось двадцать второе столетие.
Хор благодарно и звучно пел:
— И жить мы будем в доме том на нашем острове родном.
Однако по необъяснимой причине любимая итакийская песнь звучала на этот раз необычно — в ее столь знакомой с детства мелодии с каждою новой пропетой нотой все явственней, все отчетливей слышался давно позабытый походный марш.
Август 2007.