— Чтобы стать памятником после смерти, при жизни следует быть беспамятным. (В голосе прозвучал укор — это был голос терапевта.)
— Всего тяжелее давалось вдовство. (Это прошелестел голос женщины.) Но тут уж ничего не поделаешь. Помню, мой муж зашел в туалет, там он и скончался, бедняжка.
— Смерть праведника. (Это сказала Зоя.)
— Воспоминания, воспоминания. Что ж, все там были. (Сказал Чугунов.)
— Да, есть кого вспомнить. (Кто-то вздохнул.) Что ни говорите, история явно играет на понижение.
— Как нынче светится Поликсена. (Еще один женский голосок.)
— Светская женщина, вот и светится. (Это с усмешкой промолвила Зоя.)
Высокий островитянин сказал:
— Что ни говорите, без пафоса любая наука становится плоской.
Кто-то добавил многозначительно:
— Все же однажды приходит Некто, и он Ничто превращает в Нечто.
В академический разговор пробился элегический голос. Женщина протяжно вздохнула:
— Но наш Виталий — певец от Бога.
Кто-то откликнулся не без желчи:
— Только не стоит преувеличивать. Был я когда-то женат на певице.
— Ты не устал быть в центре внимания? — спросила Сизова Поликсена.
— Адски устал, — сказал Сизов. — Я плохо узнаю итакийцев. Они непонятно переменились.
— Какой наблюдательный супруг, — с привычной усмешкой сказала женщина. — Просто ничто от него не укроется.
Пал Палыч излучал ублаженность:
— Ну что ж, невестка, прием удался. Да и скиталец наш держит планку. Искренне тебя поздравляю. Поздравь и меня — мой сын вернулся.
— Сын ваших чресл. — Она улыбнулась. — Так некогда изъяснялись актеры, игравшие благородных отцов.
— Так я ведь отец, — согласился Пал Палыч. — И нынче я был весьма благороден. Невестка моя, ты зла и умна.
— И этого никто не оспаривает, — сказала Зоя. — Скажи, подруга, что сейчас чувствуешь?
— Вам не понять. Хотя вы и в Совете мудрейших. А я, хоть умна, не разберусь.
— Доктор, вы знаете все на свете, — лирически проворковала дама, — можно ли отказаться от власти ради любви?
— Не смею судить, — мрачно откликнулся терапевт. — Но от любви ради власти — можно.
— Чтоб увенчать наше мероприятие достойным образом, хорошо бы услышать итакийскую песнь, — сказал Пал Палыч. — Спой нам, Виталий.
— Охотно. Меня просить не надо, — сказал менестрель и тронул струны: — Уже внесен в пределы Трои дареный конь. И что цвело при прежнем строе, летит в огонь. И женщина, предмет осады, вступает в круг усталых воинов Эллады, где ждет супруг. Чей голос вспомнишь ты сегодня, чьих рук кольцо? Чьи губы жгут все безысходней твое лицо? Никто не ведает про это, и от души пируют греки до рассвета, стучат ковши.
— Спасибо, — сказала певцу Поликсена. — В который уж раз я ее слушаю, и каждый раз — как будто впервые.
— Хочется в Трою, — вздохнул Сизов.
Минуло итакийское лето, и осень вступила в свой зенит. Было не холодно, но ветрено. Кроме того, быстро темнело, и эта ранняя плотная тьма дурно воздействовала на Сизова. Сначала втихую, конспиративно, а дальше достаточно откровенно он стал прикладываться к своей фляжке. К старой, прокисшей дорожной фляжке. Все чаще можно было застать его сидящим на ветхом крылечке дома в сосредоточенном молчании.
Он знал за собой это скверное свойство — внезапно налетает тоска и люди, которые вьются рядом, кажутся некими марионетками. Чудилось, ходят они неуверенно, выглядят робкими и пугливыми, а озираются тревожно. Знакомый пейзаж преображался и походил на неведомый мир. Во всем была непонятная чужесть, и сам он себя ощущал чужим, почти свихнувшимся от неприкаянности.
Однажды Нестор ему сказал:
— Не нравится мне, Елисей, эта поза.
— Я не позирую, я сижу, — хмуро откликнулся Сизов.
— Вот и тогда, перед тем как исчезнуть, ты тоже сидел в такой позиции.
Сизов внимательно оглядел его:
— Что было, то прошло. Не волнуйся. Дважды в то же море не входят.
— Как знать. Случается, что и входят. — Старый приятель усмехнулся. — Нет, не люблю я, сказать по совести, эти радения на крылечке. В юности от них кровь застаивается, хочется потом поразмяться. Взять да и прошвырнуться со свистом — лет этак на пятнадцать, на двадцать. В зрелости — скапливается желчь. Тянет плеснуть на людей этой жидкостью.
— Недаром Итака тебя кооптировала в Совет мудрейших. Уж так проницателен, — пасмурно отозвался Сизов.
— Просто смотрю, как ты тут посиживаешь и обугливаешься, — проговорил Нестор.
— А ты похаживаешь и посмеиваешься.
— Это не худшее из занятий.
— Бездельники ищут, чем бы заняться. Деятельная наша Итака. Великолепная Итака.
В нем закипало раздражение. И было все трудней себя сдерживать.
В детстве Сизов любил игру, которую сам же и изобрел. Смотрел на преклонных уже сограждан и представлял их себе детьми. Разглаживал мысленно их морщины, словно резинкой стирал седину, бережно выпрямлял их туловища и будто впрыскивал им энергию. Старые люди вдруг исчезали, вокруг уже — мальчики и девочки. Сизов их разглядывал и дивился: вот, значит, какими вы были!
Но с Нестором в эту игру не сыграешь. Не потому, что он так моложав. Просто они друг друга знают, кажется, с первого школьного дня. Сизов без всякого напряжения мог вызвать в памяти образ мальчика, длинного, плотного и лобастого. С очень недетским серьезным лицом. Нестор был мягок, добросердечен, нетороплив и рассудителен. И неизменно умел оказаться в нужное время в нужном месте. Вряд ли бы кто-то сумел объяснить, как это ему удается. Были они тогда неразлучны.
То, что судьба их так развела — один уехал, другой остался, — в общем-то, было житейским делом. И все же Сизов не мог не сознаться: так и не понял, как прежняя связь однажды нарушилась и распалась.
Нестор кивнул и сказал ему в тон:
— Да уж, Итака на высоте. Продуманный распорядок дня. Сиеста. Умеренное питание. И главное — никаких претензий к себе и к жизни. Любая претензия — кратчайший путь к потере лица. Особенно — тяга улучшить планету.
— В юности мы оба с тобою готовились обойти эту землю, — невесело напомнил Сизов. — И не стремились вернуть античность. Помнили, что всему свое время.
— В этом-то и была ошибка. Мы перестали видеть в Елене прекрасную даму, мы ее сделали этакой статуей свободы. Темные силы ее похитили, теперь ее нужно вернуть народам. — Нестор ударил его по плечу. — Много разумней увидеть в ней снова пленительную и яркую женщину, которая хотела любви. Античность умела жить без метафор.
— Ну наконец-то! Все стало на место, — угрюмо рассмеялся Сизов. — Я сразу почуял, что вы здесь жулики. Когда-то присвоили имя Итаки. Потом присвоили Одиссея. Вложили в уста его странные речи о том, как хороша неподвижность. Провозгласили сакральный культ розового античного утра и втихомолку над ним смеетесь.
Нестор насупился и сказал:
— Боюсь, что ты играешь с огнем. Пока мы смеемся, ты в безопасности.
— Великолепная Итака, — с горечью повторил Сизов. — Ваш Одиссей не случайно все плавал. Не очень-то торопился домой. К своим похохатывающим согражданам. Вы осмеяли бы и Одиссея, однако у вас хватило расчетливости назвать его своим вдохновителем. Повсюду и во всем это жульничество. И прежде всего — в вашем жирном юморе.
— И юмор тоже подарок предков, — напомнил ему улыбчивый Нестор. — Когда победителю-полководцу в Риме устраивали триумф, солдаты смеялись над ним, как умели, чтоб он оставался человеком. Мимо сената шли легионы, покрытые пылью своих походов, и эти гогочущие вояки пели простуженными голосами: «Ну и день! Сегодня славим лысого развратника!» И Цезарь смеялся звучнее других и больше всего на свете боялся стать глупым надутым индюком, уверовавшим в свое величие. Да, то были люди, не то что наследники, способные только кадить и ползать.
— Поэтому в ту последнюю ночь, когда я решил уйти под парусом, ты предал меня и остался здесь? — спросил Сизов.
— Совершенно верно. — Нестор прижал его к груди. — В похожую осеннюю ночь мать меня вытолкнула из чрева в короткое мгновенное детство, которое пронеслось как пуля. И я почувствовал, друг Сизов, что я не отдам остатка дней своих, чтоб увеличить комфорт моих правнуков, которые даже меня не вспомнят. И ты уехал, а я остался.
— Чтоб обнимать мою Поликсену, — заставил себя усмехнуться Сизов. — Приятнее, чем ворочать камни.
— Мы с нею не обнимались, Сизов. Просто держались друг за дружку. Чтоб не замерзнуть и не упасть.
— Не нужно подыскивать слова, — хмуро прервал его Сизов. — Я уже выучил, что на Итаке ревность отменена за ненадобностью. И я не ревную, я просто вижу, как ты ее мнешь своими ручищами и как она под тобой извивается, чтоб не замерзнуть в нашу жару. А я улучшаю в то время планету.
— Да, я ничего не хотел улучшать, — сказал с неожиданной жесткостью Нестор, — я понял, что мир населен горбатыми. Ни ты и ни я не сумеем их выпрямить. Скажи-ка мне лучше, солдат справедливости, сколь ты успешно погладиаторствовал? На каждую каплю твоей свободы приходится два чана дерьма. В чем ты меня винишь, дружище? Однажды ты выбрал себе ремесло. Ты стал профессионалом свободы и правдолюбом-профессионалом. Взвалил на хребет себе камень мира. А я тогда же — избрал свое. Мое ремесло — разминуться с историей. С этой кровавой прелюбодейкой. Это и была моя цель. Открыл я ее, учась у Итаки, у старой и мудрой моей страны. Она вознамерилась спрыгнуть с глобуса и делает это любой ценой. Даже рискуя себя изувечить. Все для того, чтоб суметь остаться разом непознанной и непойманной. Здесь, на Итаке, не ощущаешь размеров вселенской необозримости. Впрочем, и своей малости — тоже.