И еще прямо-таки увидела ту древнюю почерневшую старуху-казачку из Анастасиевской, что сидела на земляной лавке около своей мазанки, как угощала их кукурузой и как она сказала Настеньке: “Доброе имя, хорошее. Была у царя дочка Анастасия — то молодшенькая, коханая. И ще були, да те смерть приняли. А тая спаслась, утекла, ходит у Руси подмогу людям робыть”.
Тихо поднявшись, Евгения Станиславовна вышла в тускло освещенный коридор и прошла в уборную. И когда возвращалась в железно стукающей тишине спящего вагона, как-то отчетливо поняла свою необязательность здесь и даже лишность. Одно окошко было чуть сдвинуто вниз, и холодный ветер летел по коридору, возмущая тяжелые желтые портьеры. “А то, может, уже и хватит”, — мелькнули у нее в голове слова Настеньки. Она присела тихонько на свою полку, подложила подушку, отвернула занавеску и вперила взгляд в мутную черноту. Свет от окон невесомо скользил по нескошенной высохшей траве между посадками ракитника и полотном. Сосед храпел и чмокал губами.
Она вспомнила Настенькины сапоги, эти черные трещины, косо сбитые каблуки... Кто, кто же виноват во всем этом, по чьей вине Настенька, которой руки целовал за раненых член Военного совета 9-й Емельянов, вынуждена ходить к поездам продавать картошку, потому что нечем заплатить за уголь и электричество, и некому уже ее избавить от этого унижения?.. Все эти тяжелые, ранящие мысли опять заворочались в ней, как клубок сплетшихся ужей. Вагон затрясло на стрелке, и громко застучала ложка, оставленная соседом в эмалированной кружке. Она острожно вытащила ее и положила на столик так, чтобы она ни с чем больше не соприкасалась.
Настенька, сапоги... И Евгения Станиславовна увидала вдруг, что жалеет она не только Настеньку, а может быть, и не столько Настеньку, сколько саму себя. Она чувствовала себя совершенно одинокой, чужой в этом поезде, в этих степях, земли которых не было уже родней во всем белом свете. Кто защитит, кто скажет, что ошибок не было, что жизнь — это не такая примитивная штука типа “купи-продай”, кто вернет молодость, не ради нее самой, а чтобы хватило сил ответить? На минуту она провалилась в отчаяние. “Ребята, ребята, — мысленно обратилась она к своим мертвым, — встаньте, разгоните эту нечисть”. Потом успокоилась. “Значит, завтра”, — подумала она уже о завтрашнем дне, о племяннике, который должен ее встретить, о подарках родственникам, которые везла. Тут что-то ударило ее, как ударила тогда в Бессарабии пуля в предплечье, но теперь боль была где-то в глубине груди, и она успела еще удивиться. “Настенька!”, — хотела она позвать и не смогла...
В Ростове поезд Москва – Адлер тоже принимали на первый путь первой платформы. В огромных окнах вокзала сияли яркие люстры, возились люди. На фронтоне горели зеленые буквы: Ростов. Слева от входа в вокзал стоял белый милицейский микроавтобус с синей полосой вдоль борта, и милиционеры грубо запихивали в задние двери ярко накрашенных, не по погоде одетых девиц. Те визжали, смеялись. И тут же рядом стоял еще один белый микроавтобус, только полоса у него была красная. И здесь тоже стоял милиционер с черной папкой в руке.
— Десятый у нас? — ни к кому в отдельности не обращаясь, спросил пожилой врач в плотном голубом комбинезоне, вглядываясь в замедляющий ход поезд, и, заметив уже номер вагона, увидев, как с площадки закивала ему бледная взволнованная проводница, негромко сказал молоденькой медицинской сестре: — Настя, давайте носилки.
Тимофеевский Александр Павлович родился в 1933 году. Поэт, драматург, сценарист. Автор нескольких лирических книг. Постоянный автор “Нового мира”. Живет в Москве.
А. Модильяни
…Первый иностранец, увидевший у меня мой портрет работы Модильяни в ноябре 1945 года в Фонтанном доме, сказал нечто такое, что я не могу “ни вспомнить, ни забыть”, как сказал один неизвестный поэт о чем-то совсем другом.
Анна Ахматова
При виде женщин Модильяни
Я чувствую себя как в бане:
Семь голых баб, а я один —
Негоже для моих седин.
Но вдруг встречаю взгляд богини,
Погибель для мужчинских душ.
О, это совершенство линий,
Бездонность синих мини-луж.
Ты это сделал, Амедео,
Когда мечтал о красоте,
И воплощенная идея
Передо мною на холсте.
Ты от побудки до побудки
Стремился к звездам через терн,
Чтоб расцветали незабудки
С портрета Жанны Эбютерн.
* *
*
Я как-то встал с рассветом алым,
Закинул за спину мешок,
По звонким рельсам и по шпалам
Пошел искать концы дорог.
И вот, завязанные в узел,
Они лежат передо мной.
Я только Господа сконфузил,
Не так закончив путь земной.
О, что же я с собою сделал,
Что я такое накрутил —
Как Модильяни Амедео,
Не написал своих картин,
Ни этих удлиненных линий,
Ни тех миндалевидных глаз…
Куда-то не туда я двинул,
Из дома выйдя в ранний час.
А. Блок
Он их встречал в морозном дыме
Лет двадцать каждый день подряд.
И был он замордован ими
И замурован был в квадрат.
Он думал, что они навеки,
А оказалось, думал зря:
Нет улицы и нет аптеки,
Канала нет и фонаря.
* *
*
Умирает Блок и трудно дышит.
Ничего не видно впереди.
Тяжело дышать — в дневник он пишет —
Сердце занимает полгруди.
Этот скудный текст не безупречен,
Но иного нет, как ни крути.
Тяжело дышать. Дышать здесь нечем.
Сердце разрывается в груди.
И. Бродский
Я не нашел тобой любимых строк
Про мужеский с ветвей свисавший признак,
Но образ груш таился, подстерег
И предо мною вдруг предстал как призрак.
Твой Бродский гениальный графоман,
Он пишет быстро и ужасно длинно,
Порою с блеском и всегда невинно,
А впрочем, черт с ним, он терибль анфан,
У нас иные страсти и заботы,
А я вот утонул в его стихах.
Когда прочел их, вспомнил о деньгах,
А денег нет, и лоб мой мокр от пота.
* *
*
Целый день брожу по улицам, глазея.
В Риме осень. Все мертво. Все одичало.
Туча черная висит над Колизеем,
Неизвестно, что бы это означало.
Льется дождик. Небо платит недоимку.
Жалко, льется не на пашню, а на камень
В тех горбатых переулках, где в обнимку
Мертвецы твои стоят с особняками.
Помнишь дом, где мы не раз с тобой бывали?
На лужайке облысевшей травка вянет,
Не осталось даже праха от развалин,
А меня туда все время что-то тянет.
В этом доме ты когда-то был счастливым,
И элегию читал о Джоне Донне,
И плоды желто-зеленые оливы
У хозяйки смуглолицей ел с ладони.
Где веселая хозяйка? Где маслины?
Нам остался лишь пустырь за поворотом.
Безусловно, позади одни руины,
Но руины все же лучше, чем пустоты.
Только женщине идет непостоянство,
Мы же любим то, что в юности любили.
Кто придумал, что отечество — пространство?
Это мы с тобою родиною были.
Ты мне пишешь, чем в империи томиться,
Лучше жить в глухой провинции у галлов,
Только стоит ли с отъездом торопиться,
Ведь империи сто лет как не бывало.
Рухнул Рим, никто не помнит точной даты.
Вот и спорим, и проводим параллели...
Всюду те же кровопийцы и солдаты,
Кровопийцы и ворюги, мой Валерий.
Лучше сам ты возвращайся, путь недолог.
Мы с женою заждались тебя в столице.