В одной корявой руке существо держало лопух, наполненный красной, как кровяные капельки, клюквой. В другой был ребенок. Обычный человеческий ребенок. Голенький, беззащитный. Непонятно, откуда лесная тварь могла взять его. Единственное, что смущало при взгляде на него, были глаза. Зеленые, как омытые дождем майские листья, они светились в полумраке дома.
А мать все спала безмятежным сном. Ее простое лицо ни на секунду не затмила тень беспокойства или тревоги. Грудь вздымалась мерно и устало. Кто бы мог обвинить ее, что она проглядела свое дитя? И все же…
Тварь осторожно вынула человеческого ребенка из коляски и положила туда своего. Сунула ему в руки лопух с клюквой. Пару ягодок, разжевав, положила в розовый беззубый ротик, закрыла коляску марлей и долго смотрела на светящиеся сквозь ткань два зеленых огонька. Может, прощалась, просила не забывать лес и родителей, может, отрекалась, думая, что уже никогда не увидит его. Кто поймет душу болотной твари, оставляющей свое дитя чужим людям? Потом, прижав к себе человечка, выпустила из деревянной руки коляску и вдруг завыла, тихо, как умирающая мышь, и безнадежно, как сгорающий жаворонок. Ее вой заметался по комнате, торжественный и страшный, словно предсмертная песнь, и затих в углу среди сухого подорожника и зверобоя. Тварь стремглав бросилась из дома, хлопнув дверью.
От этого стука мать вздрогнула и проснулась. Вздохнула, поправила волосы, посмотрела вглубь коляски и отшатнулась, увидев неподвижно уставившиеся на нее, горящие зеленым, как подсвеченные изумруды, глаза. Она приоткрыла полог и в ту же секунду бросила его. Метнулась прочь, чтоб только не видеть этих детских и одновременно мудрых, словно у змея, глаз. В невыразимом страхе упала на кровать и тут же заснула, как умерла.
Встала поздно, удивленная, что дитя до сих пор не обеспокоило ее.
Cела перед ребенком и задумалась, вспоминая, какие были у него глаза раньше. Не смогла вспомнить и успокоилась, как будто ничего и не было. Только иногда, в редкие минуты неясного душевного волнения, тревожила ее мысль о том, что привиделось ей той ночью и почему она так испугалась. Но она гнала от себя такие мысли и тем успокаивалась, словно курица, у которой из высиженного ею яйца вывелся утенок.
На небольшой полянке в запущенном парке, затерянном где-то среди окраин Москвы, у костра сидели люди. Тяжелые ветви деревьев склонились над ними, то ли укрывая, то ли подслушивая. Трещали в костре сучья. Пламя бросало неверные отсветы, отчего казалось, что лица сидящих вокруг огня находятся в постоянном движении. Издали их можно было принять за сборище лесных разбойников, устроившую посиделки лесную нечисть или еще за каких-то обитателей сказочных лесов. Тем не менее они были совершенно реальны и вели довольно интересные разговоры.
— …А я считаю, что этот уродский памятник необходимо взорвать!
И настаиваю на этом! — злобно сверкая узкими темными глазами, заявила девушка, рывком вставая с бревна, на котором сидела. Она была невысока, стройна, как автоматная пуля, и изящна, как месть королевы. Пряди ее длинных черных волос походили на иголки дикобраза, и она то и дело ими сердито встряхивала.
— Белка, не тупи, это ничего не даст. Воевать надо не с призраками прошлого, а с проявлениями настоящего, иначе мы запутаемся в собственных фантазиях. Если следовать этой логике, то потом нам надо будет заново рыть бассейн “Москва” на месте храма Христа Спасителя.
Белка, полностью Белка-Самострел — Серафима Белова, полурусская-полутатарка, плотнее уселась на стволе поваленного дерева и, тщетно пытаясь успокоиться, продолжила:
— Пойми, переделка настоящего начинается с переделки прошлого. Всегда так было и всегда так будет. Вот сейчас идет процесс переделки прошлого. Они начали именно с этого. Поэтому и мы должны начать отсюда же. Неужели не ясно?
— Да ну, чушь. Дешевая мистика, — заявил Сатир — крепкий, как молодой хищник, парень с угольно-черной щетиной и глазами цвета молодой хвои.
— Сам ты дешевая мистика, это нормальная работа с сознанием обывателя. Власть лепит иконы, народ влюбляется — обычный процесс.
Потом, когда одна икона наскучит, ему дадут новую. Главное — не выпускать процесс из-под контроля. Обновлять иконостас, иначе скука сгложет. Отсутствие реальных ценностей обязывает к изобретательности.
— А я все-таки считаю, что бороться надо с реальностью, — упрямо гнул свое Сатир.
— Упертый ты товарищ, аж завидно иногда, — подал голос Иван по прозвищу Бицепс. Кличка прилипла к нему из-за редкой худобы и полного отсутствия мускулатуры. Он был некрасив, с костистым черепом и худым лицом аскета или фанатика. На носу его сидели большие очки в простой пластмассовой оправе. Из-за непомерно длинных и тощих рук любая одежда висела на нем как на пугале. Меж тем, несмотря на изможденный вид, он был очень силен и вынослив. — С реальностью вообще нельзя бороться. Она такая, какая есть, и находится вне нашей досягаемости. Мы можем только готовить появление той или иной реальности. Все остальное бесполезно. Подумай сам, очень трудно менять форму взрослого дерева, зато его можно легко гнуть, пока оно молодое и гибкое. Ладно, остальные-то что думают, давайте высказывайтесь.
Остальные в основном согласились с тем, что памятник необходимо уничтожить.
Их было человек десять, и они составляли боевую группу, которая поставила своей целью приближение революционной ситуации в стране. Идеологического единодушия среди них не было. Кто-то был анархистом, кто-то — коммунистом, чьи-то взгляды вообще трудно было свести к единой идее.
В дальнейшем это могло бы привести к расколу, но сейчас в группе царило относительное согласие, поскольку образ врага сложился довольно четко.
У всех было полное неприятие капитализма и официальных партий.
Единственной фигурой, выпадавшей из общего ряда, был Сатир. Он вообще считал, что совершенствование всего человечества или хотя бы одной нации путем социальных и идеологических мер невозможно. Он верил, что духовно совершенствоваться можно только в одиночку, в крайнем случае — маленькими группками. В буддизме это называется Путем большой и малой колесницы. В Путь большой колесницы он не верил, считал, что бессмысленно ставить людей на путь, не спросив, хотят ли они, да и могут ли идти этим путем. А на этой поляне он оказался только потому, что ему нравились собравшиеся здесь люди. В них чувствовалась жизнь, они хотели куда-то двигаться, и не важно, что Сатир не верил в успех их дела. Иногда компания важнее цели.
Причиной разгоревшегося спора служил памятник Николаю II, которого недавно причислили к лику святых. И хотя стоял он совсем не в центре города, да и народу-то был не особо интересен, тем не менее его сооружение задело всех за живое.
— Идиотизм! Человеку, раздавившему мирную демонстрацию, виновнику расстрелов на Ленских приисках да и вообще бездарному царю, который только и умел, что дрова рубить, ставят памятник! Причем до этого снесли памятники Ленину и Дзержинскому! Ну, если вы такие уж гуманисты, так хоть никому не ставьте, но нет же!.. — возмущалась Серафима.
Сатир обожал разрез ее глаз и в мужской компании иногда говорил, что обязательно попробовал бы завести с ней роман, но подчас просто боится ее. До нее каким-то образом дошли его слова, на что она заявила, что Сатир правильно боится.
Сейчас все молчали, так как понимали, что Сатир слишком многое знает и умеет, чтобы его мнение можно было оставить незамеченным. Он один из немногих в группе более или менее разбирался в подрывном деле, кроме того, был чертовски хитер и имел потрясающий нюх на опасность. Выполнять такое серьезное дело без него было бы неразумно. Поэтому собравшиеся молчали и ждали, к чему все-таки склонится его мнение.
Предмет всеобщего внимания, чувствуя сосредоточившиеся на нем взгляды, немного картинно закурил сигарету (он редко мог отказать себе в желании порисоваться, особенно сейчас, перед своим узкоглазым объектом обожания) и проговорил:
— Ладно, давайте без умствований. Я хочу спросить вот о чем. Белка, ты собираешься провернуть это дело, поскольку веришь в то, что говоришь, или тебе всего лишь хочется взорвать что-нибудь?
— Во-первых, я действительно верю в то, что говорю. Это раз. Второе. Хочу ли я еще и просто взорвать что-нибудь? — Она выдержала паузу,
оглядела собрание, а потом тихо сказала: — Да.
Раздались тихие смешки.
Большинство революционеров знали, что даже в глубоком розовом детстве она была очень боевым ребенком. И прозвище Самострел получила за то, что постоянно возилась с рогатками, духовыми ружьями, пистолетами, самострелами, луками и прочей стреляющей чепухой. Из тира она могла не выходить часами, клянча у взрослых пульки. Когда ее родители узнали, что дочь в шесть лет выигрывает деньги, стреляя на спор со взрослыми