В это время щелкнул замок, открылась дверь, и в комнате появился хозяин квартиры Иван.
— Здорово, аферисты! — крикнул он.
— Эт-то еще что за харя? — спросил Гастон, подняв на него свои осоловевшие глаза. — Откуда ты, простолюдин?
Иван страстно конвульсивно изогнулся, побежал к столу, словно таракан.
— Я же просил тебя не приходить! — укоризненно сказал Валерий Львович. — Знакомься, Эдик: Ваня, хозяин квартиры, божий человек с телефоном.
— Да! — внезапно обиделся Иван, хватив стопку и закусывая. — Вы, может быть, люди и большие, а хозяин тут всеж-ки я. Ты сказал — не приходить, а я взял и пришел. Потому что имею право. Что мне с вас толку — профессора вы, кандидаты! У меня в прошлом году грузин жил, на рынке торговал, так он мне мясо носил. Ты думал — я простой? А я непростой.
— Молча-ать! — гаркнул вдруг Гастон, ударив кулаком по столу, поднимаясь и сближая свое лицо с ивановым. — Молчать, грязь, гнида, плешь человеческая! Чтобы я тебя не встречал больше в своей жизни! Почему ты здесь? Зачем… вообще? — и стал хватать его за плечи.
Иван вырвался, испугался, уполз на кухню и больше не выходил оттуда. А Чертомов после этой вспышки скуксился, посидел немного, и обратился к Валерию Львовичу:
— Слушай, Валерка! Бог мне тебя послал. («Что такое?» — насторожился Локотков.) Такие чертовы мысли в последнее время приходят в голову!
— Какие же?
— Живешь, живешь, пластаешься, ни о чем не думаешь, вдруг раз — стоп. Время «Ч». Даже не время. Другая история. Это, знаешь, я не так давно был в столице, и пошел в театр, на оперу. Я не большой любитель классики, но в создании ситуации участвовала одна женщина… в-общем, я не мог отказаться. Вот… Сижу, полудремлю. И когда пришло время некоему городу провалиться за грехи жителей в тартарары, выходит вдруг белобородый старец, весьма благостного вида — один из немногих праведников, как я понял, — да как запоет: «Время ко-ончило-ось! Вечный миг настал!!» Меня продрало до печенок. До сих пор вспоминаю. Так вот: живешь немножко как все, немножко по-своему, и вдруг это время раз! — и кончилось. Нет, я не имею в виду смерть. Я имею в виду случай вроде твоего. Когда вытаскивают с нагретого места, с уютного мнения о себе и собственном будущем. По пьянке, или еще как-нибудь. Но влип. И вот мне страшно, понимаешь? Как я там буду жить? Ведь совсем неприспособлен, и руки у меня — гляди! А народ там чужой, глухой, темный… Что ему до моих дел? Другие проблемы. И вот ты — оттуда. И что скажешь? Точно мне околевать там, или — ничего, выживу?
— Выживешь. И знаешь, почему? Ты — умный, грамотный, не всем чета, такие на виду, не пропадают. Тебя там ребята прикроют.
Локотков сказал так — и удивился сам себе. Ответ был и точен, и типичен для заключенного. Настоящего заключенного. Как он произнес: «Ребята прикроют»! Этих «ребят» он никогда не считал своими. И вот ведь вырвалось же!
— Спасибо, Валерка, успокоил ты меня. Совсем не отпустило, конечно, но — полегче все-таки… Давай песню споем, — ты не забыл еще ее, студенческую-то нашу?
Глаза у него стали круглыми и добрыми, как у того, старого Эдьки, друга пержних времен, одрябшее лицо разгладилось от морщин, и он запел, раскачиваясь на стуле:
— Круглы у радости глаза и велики у страха,
И пять морщинок на челе от празднеств и обид…
Но вышел тихий дирижер, и заиграли Баха,
И все затихло, улеглось и обрело свой вид.
— Все стало на свои места, едва сыграли Баха…
Когда бы не было надежд — на черта белый свет?..
Валерий Львович тихо подпевал ему из угла.
Закончив песню, Эдик устало сказал:
— Ладно, давай спать. Последнюю налей…
«Ах, Гастон, Гастон…» — подумал Локотков.
Утром Чертомов поднялся ни свет, ни заря, и разбудил Валерия Львовича. Тот проснулся быстро, с легкой, как ни странно, головой, и удивительным чувством облегчения, отстранения от того, что его полностью занимало и мучило в последние дни. Ну какой, черт возьми, вуз? Какая, к дьяволу, газета? В том ли сейчас дело? Он уже знал, что будет делать дальше, как строить жизнь. Он встал, и начал одеваться. Гастон предложил ему опохмелиться остатками водки, но Локотков отказался. Тогда и Эдик не стал пить, быстро собрался. Не будя храпящего на полу кухни Ивана, они вышли из дома.
— Пойдем в лес! — предложил Гастон. — Погуляем по утрянке.
Идти было совсем недалеко — прошагав всего лишь квартал, они вышли в пригородный, редкий лиственный лес. Кругом голые деревья, свистят и покрикивают собравшиеся уже зимовать птицы. Редкие, тонкие тропочки. Изморозь с травы мочит туфли, холодит ноги. Они остановились на маленькой поляночке и стали собирать костер: обдирать бересту, ломать с деревьев сухие сучки. Для разжигания Эдик использовал какую-то вынутую из блокнота бумагу, — и вот костерок уже задымил, а потом распылался. Локотков с Чертомовым присели, протянули руки к огню.
— Гляди, какое чистое небо! — сказал Эдик. — Если к полудню не заволокет — станет тепло, все растает…
И, спустя некоторое время:
— Ты не обижайся на меня, Валерка! Что я вчера сказал — все правда, не спьяну, без балды. Какой-то странный период настал для меня: всего боюсь. Вроде и не из-за чего, а вот поди же… Только насчет трудового перевоспитания я сглупил, пожалуй, — ну, это сам смотри. Ничего тебе не предлагаю, и предложить не могу. Пустой я стал, Валерка, поэтому ты меня лучше берегись: пустота пустоту рождает, а она — плохое дело, противное… Разведешь вот так костерок, присядешь — вроде тепло ненадолго, а после снова… Э, да хватит болтать!
— Может, вернуться, выпить тебе? — с участием спросил Локотков. Чертомов промолчал, только дернулся с отвращением.
— Ладно, погрелись — и хватит, давай прощаться, мне пора на работу. Да, вот еще: тебе не приходило в голову, в связи со всеми несчастьями, что есть один очень простой путь…
— Нет, не приходило. Это глупо, Гастон. Я думаю так: испытай все. Но — в жизни! Иначе — зачем она? Хрупкий, тончайший механизм познания, самое совершенное из созданного природой — самовольно отдавать той же природе, но в каком виде?! Вот что преступно, и не надо.
— Ну, ты полез в дебри! Взять хотя бы твоего хозяина — по нему не скажешь, что он — необходимое кому или чему бы то ни было.
— Сор тоже должен быть, иначе — нет гармонии.
— Вот и утешься этим! — Эдик встал, протянул руку. — Прощай, я бегу. Стану очень нужен — звони. Но лучше — без этого. Нет, не думай плохо о Гастоне, просто у меня свои проблемы, у тебя — свои, и их не соединить. Давай! Пусть будут с тобой счастье и удача!
Он прокричал последние слова уже на ходу, шагая прочь от костра, в негустую древесную поросль. Вдали, за редким лесом, виднелась троллейбусная дорога — к ней направился Гастон. Там просвечивали движущиеся машины, слышался гул. Вот Эдик вышел из пролеска, перешел узкую асфальтовую дорожку, проложенную в припарковой зоне. Локотков видел это так: будто дорожка прямой, серой, решительной чертой в один миг напрочь отсекла их друг от друга; он остался здесь, а по ту ее сторону, по парковым хилым насаждениям, шагает, горбя спину, незнакомый, неизвестный, дальний человек в берете, с обмотанным вокруг горла шарфом. Отдаляется, отдаляется и исчезает, поравнявшись с дорогою.
Вот так же отдалялся от него в сегодняшнем сне на туманном, окутанном паром шаре седобородый старец с суковатым посохом в руке. Он улетал, но не становился меньше, и все постукивал посохом (это проникали в локотковское сознание шаги шныряющего по квартире в поисках оставшейся выпивки Ивана), и кричал гулко, как в трубу: «Время кончилось, люди, кончило-ось! Ве-ечный миг наста-ал!.. Э-э-о-о-о!..» Локоткова мучила загадка: что за шар, на котором летит старик? И вдруг догадался: да это же Земля, Земля-матушка! Но на чем же, в таком случае, стоит он сам? Глянул под ноги — там ничего не было. И в то же время подошвами он опирался на твердь. Сердце больно затрепыхалось от жалости к себе, от того, что все и все улетают, а он остается один… Что это за вечный миг, о котором кричит странный старик? От тяжкого предчувствия он пришел в ужас, и проснулся. Поднял голову от пола, на котором лежал, подложив под себя тряпье и барахлишко, и увидал храпевшего рядом на раскладушке Гастона. На освещенной кухне шебаршился Иван. «Не надо было столько пить! — с облегчением подумал Локотков. — А то снится разная ерунда». И снова уснул — на этот раз глубоко и спокойно.
Когда он выходил из леса, под ногами у него хрустели сучья, мерзлые листья. Но неожиданно, откуда ни возьмись, прилетела тучка, и пошел мелкий, холодный, до костей пробирающий дождь. Валерий Львович оглянулся на лес: под дождем он потемнел, скукожился. Ну и утро! А впереди еще целый день.
«Гордый чуваш» к его приходу проснулся, и ходил, что-то мрачно бурчал себе под нос. Остаток водки он, конечно, уже вылакал.