По сторонам лейтенант не смотрел и под ноги тоже, но особенно лейтенант не смотрел на свои руки и даже пальцы расставил, чтоб не возникло опять между ними ощущения живой человеческой кожи, которая прямо под этими самыми пальцами превратилась в кожу неживую. Он возвращался туда, где все началось, к полицейской машине, красному кабриолету и голой девушке с земляничными волосами, которую так и представлял себе — голой, горячей, на белом сиденье, хотя руками этими девушку трогать было, конечно, уже нельзя. И ничего ими трогать было нельзя. Он просто шел обратно, хотя и не знал теперь для чего. Но места, куда вернуться, другого у лейтенанта не было, и больше нигде ему быть не хотелось.
А женщина из Тойоты не узнала его тем более. Она торопилась и побежала бы, если б могла, и лица казались ей все одинаково посторонними. Ее уже раз попытались остановить чужие какие-то люди с размытыми лицами, и спрашивали — там выход вроде нашли, он где там, не знаете? Она молча вырвалась и ускорила шаг. Толпа возле двери в сервисный коридор уже стала вдвое больше и с каждой минутой росла. И с каждой минутой в толпе росло нетерпение. Его она чувствовала спиной, даже на расстоянии — оно раздувалось, как шар с непрочными стенками, полный воды, а на пути у этого нетерпения стояли три очень усталых проходчика и мальчик в олимпийской куртке.
Бежать ей поэтому хотелось назад, а вовсе не в госпиталь. Сейчас она ненавидела госпиталь — за то, что он так далеко. За то, что идет туда почему-то одна, в темноте, и все равно не может бежать — ни в какую сторону, даже если бы передумала. Ей надо было беречь силы.
В какой-то момент (очень скоро) она потеряла счет времени. Вокруг стало гулко и тихо, стояли пустые машины, и не было никого, ни единого человека, а фары нигде не горели, и женщине из Тойоты вдруг показалось, что госпиталя нет. Что, может, она давно его пропустила — конечно, конечно, она его пропустила, а может, он давно уже снялся с места, как все остальные, неважно — его просто нет. Ее накрыло внезапное одинокое чувство, какое бывает, когда заплываешь в ночную черную воду и больше не видишь огней, не знаешь, где берег. Какое бывает в мучительных снах, когда тебе нужно попасть непременно куда-то — отходит последний поезд, взлетает ракета, вот-вот разрушится мост — и все уже там, а ты опоздала, отстала, причем еще до того, как вышла, тебе ни за что не успеть.
Тогда она все-таки побежала. На ощупь и задыхаясь, и в легких у нее горело, а под ногами хрустели битые стекла и пластик. С размаху налетела на что-то бедром, упала, расшибла колени и локти и несколько долгих мгновений, пока в голове у нее гудело, была не уверена, что вообще сумеет подняться. И надо ли ей подниматься. Остаться лежать было проще, она так устала, так страшно устала, и если, допустим, сломала бедро — то и ладно, подумала женщина из Тойоты, и ладно, и что. Не могу больше, всё. Не могу я так больше, Митя, не могу, не могу, не мо-гу. А затем поднялась и, хромая, пошла дальше. ВТОРНИК, 8 ИЮЛЯ, 02:14
Сантехник Зотов с дробью в позвоночнике был жив и, кажется, спал, как и человек с простреленным боком, и вообще за последний час никто больше не умер. Но прошел этот час в госпитале трудно, потому что молодая роженица с розовыми волосами не кричала больше, не ругала перепуганного мужа, а стонала бессловесно и глухо, с одинаковыми интервалами, и от схваток ее стоны, казалось, никак не зависели. Они были почему-то хуже, чем крики, и ничего, кроме этих стонов, в госпитале уже не слышали. Маленький доктор, от которого многим тут было вообще-то немало пользы, уже добрых двадцать минут сидел только возле нее и таким же выглядел растерянным, как и мальчик-муж. И таким же лишним.
— Покричи, милая, покричи, ничего, все рожали. А давай вот водички, — сказала женщина в бирюзовых кроксах и опять приподняла бутылку, как для младенца.
Но роженица не кричала. Лицо под розовой челкой отекло, взгляд был бессмысленный. Вода вылилась изо рта обратно.
— …У нее вчера еще ночью тянуло чего-то. Я говорю, доктор пускай посмотрит, а она — всё нормально, — повторил ее молоденький муж вяло и потер лоб мокрой ладонью.
— А ребенок если не так повернулся? — спросила зеленоглазая Алиса. — Как-то можно, наверно, проверить...
Она тоже это уже говорила.
Роженица застонала. Звук шел у нее откуда-то из груди, какой-то неодушевленный, губы не шевелились. Казалось, это просто выходит воздух.
— Кесарить надо, — сказала женщина в кроксах. — Не то чего-то. — Бутылку она держала с трудом. И Алиса, юная Алиса моргала сонно и медленно.
Доктор не ответил. Только что у него было шесть часов или даже восемь, а теперь получалось, что он рассчитал неверно. И таблетки батюшкины, раз так, неверно рассчитал тоже — их осталось всего три штуки. Даже девочке с розовыми волосами этих трех трамадолов, скорее всего, не хватит.
Он поднялся на ноги; в висках сразу остро, болезненно стукнуло.
— …Даже шлепала его, — сказала мама-Пежо. Сын лежал у нее на коленях. — А один раз убежала из дома, представляешь? Одного оставила в квартире, дверь захлопнула, часа два по улицам бегала. Замуж тогда еще раз собралась, дура.
— Ничего не дура, — сказала жена-Патриот. — Чего это дура, ты дура, что ли?
Маленькие Патриоты давно спали — мальчик под левой ее рукой, а девочка справа, и так же давно и крепко спали обе профессорские дочки, заплаканные и бледные.
Нужно просто всем лечь, решил доктор. Тогда будет быстрее. Если б только не эти стоны.
— Ох, ну дайте ей что-нибудь, — сказала ему владелица Порше Кайен. — Невозможно же слушать.
— Мужики, — сказала жена-Патриот устало.
— Кесарить надо, — повторила женщина в кроксах, уронила бутылку и не подобрала.
Слышно было, как на асфальт из бутылки толчками вытекает вода.
Доктор думал о том, что не вправил запястье мамочке из Пежо — столько раз подходил к ее сыну, а запястье так и не вправил, и, должно быть, ей больно. Бородатый священник из Лексуса задремал, свесив голову, и во сне стоял маленький у доски и не знал урок. Спали женщина в майке с Гомером Симпсоном и жена убитого товароведа, человек с перевязанной головой и водитель Газели из Панчакента, спали раненые на одеялах, а беременная с розовыми волосами стонала тише и реже. Доктор понял внезапно, что снова сидит на полу и в ушах у него вместо стонов и жалоб негромкий и ровный гул, как бывает на море во время прилива — на закате, да, на закате. Начинали, наверное, гаснуть фары. Или просто у него темнело в глазах, так случается при гипоксии. Важно было другое — и он тоже мог теперь лечь наконец, ему очень хотелось лечь и чтоб больше никто не кричал, и шумело море. ВТОРНИК, 8 ИЮЛЯ, 02:18
Горбоносый профессор из Ниссана Кашкай и хозяйка Тойоты добирались до тихого госпиталя с разных его концов. У профессора был с собою фонарь, и дошел он поэтому чуть быстрее, и первым увидел спящих, которые были скорее похожи на мертвых, и закричал тоже первым. Он звал своих дочек — Амина, Зара, А-ми-на, но дочки не отзывались. Он искал их потом среди лежавших рядами людей — неподвижных, голубых под его голубым фонарем — и нашел, и заплакал, потому что они были живы. Открыли глаза. Но навстречу ему не вскочили, и никто не вскочил.
С опозданием примерно в минуту (она все-таки сильно расшиблась, когда бежала там, в темноте) прибыла и женщина из Тойоты — ей казалось, что кричать она уже точно не сможет, но профессор кричал, и она тогда закричала. Им обоим дорога далась с трудом, но недавно оба успели как следует подышать, и у них еще оставались силы. И профессор тормошил и тряс своих девочек, он открыл для них дверь, и теперь было можно идти, всем теперь было можно, дорогие мои, ну послушайте, можно всем. А хозяйка Тойоты будила жену-Патриот и красавицу из Кайен, круглолицую мамочку из Пежо, и они просыпались как будто и слышали — про соседний рукав тоннеля, где есть воздух и свет, и про двери, которых вот только что не было ни одной, а теперь стало две, — и все слышали, но не вставали.