Наконец Петя спустился с террасы.
— Марья Ивановна, Марья Ивановна! — закричал Бергер. — Наши гости уезжают.
Марья Ивановна вышла во дворик. Она казалась все еще растерянной и сконфуженной. Она казалась еще более сконфуженной, чем Наматов.
Верочка поднесла Наматову сирень.
— Не надо, — мотнул головой Наматов, глядя искоса на Марью Ивановну.
— Возьмите, возьмите! — закричал Бергер. — Вы же сами хотели иметь букет. У нас много сирени. Скоро она уже совсем отцветет...
Наматов взял букет и, держа его, как веник, пошел к калитке.
Все пошли за ним, как и положено, когда провожаешь гостя.
У калитки он вдруг остановился и, глядя в упор на Марью Ивановну, спросил:
— Вы узнали меня?
— Нет, — сказала Марья Ивановна. И, как девочка, опустила глаза.
— Ну, неужели вы меня не помните?
— Нет, — повторила она.
— Странно, — сказал Наматов. — А я вас узнал. Не сразу, но узнал. Вы ведь Маша?
— Нет, — как бы отшатнулась Марья Ивановна.
— Странно, — вздохнул Наматов и полез в автомобиль на заднее сиденье.
Верочка и Бергер помахали охваченному вихрем пыли автомобилю.
А Марья Ивановна вернулась на веранду убрать посуду.
На скатерти, среди тарелок и блюдец с недоеденной едой, она заметила забытую режиссером пачку с сигаретами. Как неживую мышь за хвост, Марья Ивановна брезгливо подняла ее двумя пальцами и бросила в помойное ведро.
Переделкино, апрель 1958 г.
У Завеева Егиазара Семеновича умерла жена, когда ему шел уже шестьдесят второй год. Дети выросли, разбрелись по свету. Завеев остался один в просторном доме над Ангарой.
Было это, кажется, в тысяча девятьсот втором году. Завеев погоревал недели две и решил жениться.
Весь поселок пришел в смятение — и оттого, что Завеев не выдержал положенный срок после смерти супруги, и оттого, что на склоне лет, когда люди думают о смерти, возмечтал вступить в брак.
И, главное, возмутило всех, что он замыслил взять в жены девочку-сироту Евфросинью, которой едва исполнилось шестнадцать лет.
Шестнадцать и шестьдесят два. Что он, рехнулся, что ли? Ну, девочка, понятно, еще не знает, что это такое — брак. И, кроме того, ей деваться некуда, не у кого жить.
А он-то, Завеев, должен бы соображать — что к чему.
Из Красноярска, услышав о женитьбе отца, приехал старший сын Георгий.
— Тятя, что вы творите, подумайте. Она же, эта девочка, Фрося, имейте в виду, гвозди в кармане носит.
— Какие гвозди? — удивился Егиазар.
— Как какие? Обыкновенные. От вашего гроба. Она же с нетерпением станет теперь ждать тот час, когда... это самое... когда можно будет заколотить ваш гроб. И она, поимейте это в виду, останется полной хозяйкой в дому, когда вы, одним словом, угаснете...
— Вот и хорошо, — просиял Егиазар. — Вот и хорошо, что нашелся человек для такого дела. А то как же я помру в одиночестве. Все разошлись, и некому даже мой гроб заколотить. Это, Гоша-сынок, для меня блаженный случай — жениться сейчас, покуда я еще не очень будто бы старый. А то кто же после-то за меня пойдет? А мне без жены нельзя. У меня, вон ты видишь, дом, хозяйство, две коровенки, конь и полная тайга зверя, за коим я обязан наблюдать и охотиться.
— Да для чего вы девочку-то в жены берете? — закричал в негодовании Георгий. — Разве мало взрослых баб? Ведь мне сорок второй год, я помоложе вас, подсчитайте, на двадцать лет, а и то я ни за что бы не решился...
— В этом же и все дело, — усмехнулся Егиазар. — В этом же все дело, что надо решиться. И кто может решиться. Ты вот не можешь, а я могу. И решаюсь. А кто что говорит — мне все это не очень интересно слушать. И за всех и за все мнения я отвечать не берусь. Отвечаю только за себя, раз я остался в полном, как ты замечаешь, одиночестве.
Приезжал к Завееву священник из Тулуна, долго беседовал, увещевал. Под конец беседы стал грозить, как водится, геенной огненной.
Завеев, однако, не сробел. Он с упорством изувера противостоял всеобщему недовольству.
И девочка эта, Евфросинья, также на удивление всем, не поддалась уговорам, не покорилась перед угрозами, утверждая с завидным бесстрашием, что любит Егиазара Семеновича и жить без него, без его участия не сможет.
И когда он сумел так влюбить ее в себя, чем словчил соблазнить непонятно.
По закону венчаться они не могли, пока невеста не вступила в свое совершеннолетие. И некоторое время они жили невенчанно, буквально под улюлюканье всего поселка и ближайших к поселку иных селений.
Наконец Евфросинья достигла совершеннолетия. Священник вынужден был их обвенчать, узаконив, таким образом, этот неравный брак.
Венчались они под вечер. Была глубокая осень, шел дождь. Но у церкви собрался в самом деле весь поселок, чтобы осмеять новобрачных.
Мальчишки, заложив пальцы в рот, свистали им вслед.
На свадебный ужин, конечно, никто не явился. Да Завеев и не пригласил никого. Но ужин был истинно свадебный: свинина и телятина, рябчики, жаренные в бруснике, водка, настоянная на облепихе и на пахучей траве—зорянке, зелено-палевая, ядовитая с виду, но прохладно-сладостная на вкус.
Пил водку, правда, только Егиазар. Евфросинья чокалась с ним мятным квасом в граненом лафитнике. И оба делали вид, что не обращают никакого внимания на окна, забрызганные дождем, как слезами, и залепленные носами и щеками нелюбезных, но любопытных соседей.
Окна нарочно не были задернуты занавесками. Смотрите, мол, все, кто желает, на наше счастье или на нашу глупость, как уж вам милее покажется.
Поселок особенно изощрялся в насмешках, когда, месяца не выдержав после свадьбы, Евфросинья родила мальчика.
И мальчик был лобастый, большеглазый, вылитый Егиазар Завеев, угрюмо и в то же время как бы насмешливо смотрящий на свет, будто заранее высмеивающий своих возможных противников.
На крестины тоже никто не пришел, кроме крестного отца Митрофана Хахалева, случайно заехавшего сюда бакалейщика, и повивальной бабки Кудимихи, настолько упившейся за ужином сладкой водкой на облепихе, что позволившей себе утверждать, будто Егиазар когда-то ухаживал за ней и, можно было понять, что на ней и собирался жениться.
— Да на что ты мне нужна была бы, старая кукушка? — сдержанно вскипел Егиазар. — Погляди-ка пойди на себя в зеркало.
— Нет, ты сам сперва погляди на себя, — зло посоветовала Кудимиха. — Ты же в дедушки годишься своей жене.
— Ну, а вам-то какое дело? — спросила Кудимиху Евфросинья. — Вы-то зачем лезете не в свой огород?
— Хлюзда, интересантка неблагодарная! — вскрикнула, словно от невыносимой боли, Кудимиха. — Да ежели б не я, да не мои старания, да не мое жалостливое сердце, кто бы стал тут в тайге принимать от тебя твоего сынка-поросенка, кто бы в свидетели да в крестные пошел при вашей свадьбе и крестинах, кабы не уговорила я же Хахалева Митрофана Егорыча?! Да он, видите, все-таки не пошел от стыда с вами ужинать, побрезговал вашими сладкими харчами и выпивкой. От людей ведь подумать только, какой стыд, что живете вы против правил всех...
В двух пунктах своей длинной ругательной речи нанесла тягчайшее оскорбление хозяйке дома Кудимиха. Это, во-первых, когда произнесла страшное слово «интересантка», и во-вторых, когда обозвала сынка Васеньку поросенком.
Кроткая Евфросинья огрела Кудимиху скалкой по хребту, чем словно бы предупредила весь поселок и всех насмешников и недоброжелателей, что кротость ее не безгранична и что на тягчайшие оскорбления она способна отвечать соответственно.
Через год Евфросинья родила второе дитя, опять мальчика — Иннокентия. И так последовательно произвела на свет троих: двух мальчиков и одну — в заключение — девочку.
Вот с одним из этих троих я и познакомился летом тысяча девятьсот шестидесятого года на строительстве Братской ГЭС. Он и рассказал мне вышеописанную историю его родителей. Больше того, он познакомил меня со своим отцом и матерью, прибывшими к нему погостить.
С первого взгляда отец показался мне не очень старым. Высокий, поджарый, он похож был на жителя пустыни — черно-коричневый, будто выгоревший на солнце. Ему могло быть и шестьдесят и семьдесят, но уж никак не сто с лишним.
Однако чешуйчато-сухие руки и белесая пленка вокруг глазных яблок, точно такая, как у засыпающих птиц, подтверждали его весьма значительный возраст. И передвигался он с особой осторожностью, чуть потрескивая суставами, как стрекоза крыльями.
Среди множества вопросов я задал ему и вопрос о судьбе соседей — тех, кто высмеивал его, женившегося на девочке.
— Примерли, — сказал он. И в глазах его блеснула искра озорства тут же, впрочем, погашенная слезой слабости. — А девочка эта, как вы изволили выразиться, вот она, — указал он на маленькую старушку, сидевшую у ярко освещенного солнцем зеленого штакетника на лавочке. И снова повторил уже без вспышки в глазах: — А соседи наши, те самые, все примерли. Все, все до одного. Никого не осталось. — И помолчав: — Некому, одним словом, теперь смеяться. Хотя и надо бы...