— Откуда вы вообще? Я когда-нибудь спрашивал?
— Из небольшого городка в Пенсильвании.
— Я из Джерси-Сити.
— Что вы хотите от меня услышать, Джордж? Ах, как мы далеко от дома?
Мы пересекли улицу, чтобы обойти выплеснутые мыльные помои.
— Стоит мне сходить в Акрополь?
— Все ходят, — ответил я.
— В гору лезть?
— Туда все добираются. Хромые, увечные.
— Что там есть такого, на что надо обязательно посмотреть?
— Вы же едете в Неаполь смотреть какие-то жалкие картины.
— Это ни о чем не говорит, — сказал он. — Блат полагается использовать.
Пятью минутами позже мы были в офисе — двух скромных комнатах, соединенных аркой. Моя секретарша, пожилая женщина, которая любила, когда ее называли миссис Элен, уехала куда-то на север хоронить родственника.
Раусер разулся и попросил у меня телексы, записки, отчеты — в общем, все, что я мог ему предложить. Документы с печатями, столбики цифр. Он погрузился в чтение, и вскоре я начал ощущать тишину, пугающее безмолвие, которое постепенно смыкалось вокруг меня всякий раз, когда я заходил сюда с улицы. Здание стояло в глухом переулке — оазис драгоценного покоя в городе, привычном к шуму. Шум для афинян — это что-то вроде дождя, природное свойство окружающей среды. Защититься от него нельзя ничем.
— Когда вы улетаете, Джордж?
— Завтра.
— «Трансуорлд»?
— Да.
— Ждите лишней посадки.
— Я беспосадочным.
— Все равно. В Шенноне или Гус-Бэе.
— Почему? — спросил он.
— Они стартуют с неполными баками. Говорят, что здесь слишком жарко и горючее расширяется. Или что взлетная полоса слишком короткая, а горючее тяжелое. Дело и правда в горючем. Здесь дороже. Они любят заливать в другом месте.
— Все упирается в одно и то же.
— Куда денешься, — сказал я.
Он снова стал читать. Я сидел за столом и наблюдал за ним, потягивая лимонад. У него было с десяток нервных движений. Он трогал себя за лицо, за одежду, мигал почти непрерывно. Я представлял себе его застрявшим в Гус-Бэе. На большом, голом, далеком, невинном Лабрадоре. Дочиста вылизанном ветрами. Ни политики, ни риска. Он воспринял бы это место как оскорбление — белая равнина, которой не понять через цифры. Умер бы там, мигая.
Летние ночи принадлежат людям на улицах. Все на свежем воздухе, заполняют каменный ландшафт. Город перевоплощается в набор отдельных мест, которые народ занимает по порядку. Скамейки в скверах, столики в кафе, подвесные сиденья чертова колеса в парке аттракционов. Отдых — не развлечение, а потребность, общественный строй, хотя и временный. Люди идут в кинотеатры, разбитые на свободных клочках земли, и едят в тавернах, сымпровизированных с учетом топографии. Столы и стулья возникают на тротуарах и крышах домов, во внутренних двориках, на ступенчатых улицах и в аллеях, и в теплом ночном воздухе порывами проносится музыка из динамиков. Машин полно — вокруг джипы, мотоциклы, мотороллеры, и везде спорят, играет радио, гудят автомобильные рожки. Сигналы самые разные: перезвон, бибиканье, вой, звуки фанфары, популярные мелодии. Юноши на летней охоте. Гудки, визг шин, треск выхлопов. Чувствуется демонстративность этого шума. Тебе словно говорят: мы уже в пути, мы близко, мы здесь.
Только завсегдатаи своих любимых кафе остаются внутри, где освещение лучше и можно играть в пинокль и нарды или читать газеты с огромными заголовками, тоже своего рода шум. Они всегда там, за большими, от потолка до пола, окнами — скептики на берегу житейского океана, и зимой они будут по-прежнему там, в пальто и шляпах, если ночь выдастся холоднее обычного, шлепающие картами в плотном дыму.
Люди всюду поглощены беседой. Под деревьями, под полосатыми навесами на площадях они сидят, сгорбившись над едой и напитками, и их голоса сплетаются в одну ткань с заунывным восточным пением, плывущим из приемников на кухнях и в подвалах. Беседа — это жизнь, язык — глубочайшая реальность. Мы видим, как повторяется рисунок, как жесты подгоняют слова. Это озвученная картина человеческого общения. Разговор как определение самого себя. Разговор. Голоса, доносящиеся из подъездов и открытых окон, с оштукатуренных балконов, водитель, который отрывает от руля обе руки, чтобы подкрепить жестом свою реплику. Каждая беседа — история с коллективным участием, стремящаяся вперед, слишком плотная, чтобы оставить место для невысказанного, стерильного. Каждый разговор требует полной отдачи, бескомпромиссного вовлечения.
Здешние жители говорят, так искренне упиваясь собственным пылом и открытостью, что у нас складывается впечатление, будто они обсуждают сам язык. Сколько радости в простейшем приветствии. Словно один из друзей говорит второму: «До чего приятно сказать „как поживаешь?“», — а тот откликается: «Когда я отвечаю „спасибо, хорошо, а ты?“, я имею в виду, что рад возможности произносить эти привычные фразы — они спасают нас от одиночества».
Вот продавец лотерейных билетов со своим причудливым шестом, увешанным разноцветными бумажками, — он выкрикивает в сумерки одно-два слова, потом бредет дальше.
Все движется к морю, улицы ведут к морю, автомобили катят туда, будто стремясь перемешаться с военными кораблями и траулерами. Мы вдевятером ужинали в таверне на побережье и засиделись до поздней ночи за вином и фруктами. Келлеры, Дэвид и Линдзи. Бордены, Ричард и Дороти (Дик и Дот). Акстон, Джеймс. Грек по имени Элиадес — чернобородый, внимательный. Мейтленды, Энн и Чарлз. Немец, приехавший по делам.
Для большинства из нас этот ужин ничем не отличался от множества других.
Бордены в два голоса рассказали о том, как у них сломалась машина на горной дороге. Они добрались до ближайшего поселка, нарисовали на бумажке автомобиль и показали ее человеку, сидевшему под деревом. Дик много путешествовал и везде рисовал картинки. Он был веселый и дружелюбный, рано облысел и часто рассказывал одни и те же истории с одинаковыми жестами и интонациями. Работал он инженером и почти все время проводил в районе Персидского залива. Дот растила двух девочек-близняшек — разговорчивая и жизнерадостная, она боролась с лишним весом (как и муж), любила ходить по магазинам и всегда была готова возглавить экспедицию за каким-нибудь фирменным товаром. Дик и Дот были нашей парой из комиксов. Выложив свои истории, они довольствовались репликами заднего плана, легко и обильно смеялись, когда выпадала возможность.
— У меня хорошая память на лица, плохая на имена, — сказала она греку.
Я наблюдал, как Линдзи говорит с Чарлзом Мейтлендом. Ропот других голосов, старик у бочонков с вином, перебирающий гитарные струны. Она была гораздо моложе нас, остальных. Длинные светлые волосы, голубые глаза, сложенные на столе руки. Спокойствие, безмятежная отстраненность, которую дарят солнце и пляжи. У нее было широкое, типично американское лицо — такие видишь в еще не утративших оптимизма дальних пригородах, в окне электрички, — без косметики, со здоровым румянцем.
Чарлз сказал что-то, и она рассмеялась.
Этот чистый звук на фоне музыки и гула общего разговора вызвал у меня в памяти голоса женщин, проходящих по ночам мимо моей террасы. Как это возможно, что один обрывок смеха, струйкой брызнувший во тьме, сразу выдает в женщине американку? Это звук четкий, кристальноясный и красноречивый, он долетает ко мне сквозь кипарисы с той стороны улицы, где идут гуськом вдоль высокой стены американцы — заблудившиеся туристы, студенты, экспатрианты.
— В путешествиях есть привкус фатальности, — говорил ей Чарлз. — В моем возрасте начинаешь чувствовать впереди угрозу. Я скоро умру, вертится в голове, так лучше погляжу на мир, пока дают. Вот почему я стараюсь ездить только по делам.
— Вы жили в сотне разных мест.
— Это другое дело. Когда живешь, не коллекционируешь виды. Нет гонки за впечатлениями. Мне кажется, люди начинают собирать впечатления, только когда стареют. Они не просто едут посмотреть на пирамиды — они строят пирамиду из чудес света.
— Путешествия как строительство надгробного памятника, — сказал я.
— Он подслушивает. Хуже нет, чем ходить с такими по ресторанам. Ловит момент и встревает. — Он забрал свою сигарету в кулак. — Жить — это другое дело. Мы запасали впечатления на старость. Но теперь от самой идеи куда-то поехать начинает попахивать смертью. Я вижу в кошмарах автобусы, набитые разлагающимися трупами.
— Ну хватит, — сказала она.
— Путеводители и прочные ботинки. Я не хочу сдаваться.
— Но вы еще не старый.
— У меня прострелены легкие. Еще вина, — сказал он.
— Хотела бы я увидеть в ваших глазах лукавую искорку. Тогда знала бы, что вы шутите.
— Глаза тоже прострелены.
В каком-то смысле Линдзи была стабилизирующим центром нашей совместной жизни — жизни людей, которые вместе ходят по ресторанам и вынуждены ладить друг с другом. В общем, несмотря на ее возраст, это было логично. Она совсем недавно рассталась с оседлым существованием.