Тут кагор ни при чем, застучало в висках оттого, что какой-то там шкет болен тем же, чем я. Нет, не болен и даже не мучим – одержим – и при этом спокоен, потому что он знает такое!.. Я решила его отыскать и спросить. Но пока я слонялась по холлам, по окрестным кустам и по пляжам, прилегающим к нашему, я сама поняла, что он хочет сказать.
Выла кошка, сзывая котов, и валялась в песке, и лизала про-не-жность – это Павел Сергеич придумал такой каламбур, мне он дико понравился… Да. А теперь слово нежность до старости будет озноб вызывать! Потому что слова и тела, как котлеты и мухи, должны быть отдельно.
Я нашла его у магазина. Он зубами отрывал колбасу от батона для себя и для стаи бездомных собак. Среди них он был всех голодней и, по-моему, даже урчал. Собаки же рвали куски друг у друга. Самых наглых он для острастки пинал, и они, поджимая хвосты, ненадолго смирялись. Мне опять захотелось спросить, так ли я поняла два рисунка, которые больше всего меня поразили, но когда я решилась и подошла, он вдруг стал – вот чего я никак не ждала – изучать мои ноги и бедра, не прекращая жевать колбасу. А потом вдруг зашарил глазами под кофтой, будто что-то искал там, да не мог отыскать. Это был явный вызов, явный, Таня, настолько, что я даже хотела сказать: «Родничок еще не зажил, а туда же?!» Но в глаза-то он мне не смотрел. И, наверно, весь вызов был именно в этом. В общем, я развернулась и пошла себе вдаль. И спала до заката на махровом халате. Натянула его на вонючий матрас и спала. И с восторгом бы проспала до утра! Я и встала за тем только, чтобы спросить у Алены снотворного. Но она заперлась в своем душе и ревела сиреной – представь, на английский манер и, по-моему, даже из «Битлз».
А потом я подумала, что последний закат есть последний закат. Пусть без солнца, пусть лавой в разломах туч.
Шторм стихал. Море пятилось, как осьминог, исчезающий в выхлопах сизых чернил. Среди вороха дохлых медуз я искала хотя бы условно живых и швыряла их в воду. До разъезда это делали дети и – с восторгом. Мне же было гадливо, а в потемках и страшно наступить и упасть в это жалящее желе. Страх, наверное, возбуждает? Потому что, найдя на песке одежду – чьи-то джинсы и майку, всю в потных разводах,– я по запаху угадала… Майка пахла полынью и псом. Мне понравилось, знаешь? Алена сказала: только женщину-рафинэ возбуждает один аромат – без всего. Как ты думаешь, это правда? И еще я хотела спросить… ну, неважно.
Он вышел из моря и пошел за одежкой. И, конечно, опешил, увидев меня. И на полпути замер. Я сказала: «Ни слова, ни полслова!– и палец к губам поднесла.– Это ты меня научил». И к его губам тоже прикоснулась своим указательным пальцем. Он от этого вздрогнул. А я стала просоленной майкой его растирать – плечи, грудь. Вдруг он майку свою как рванет. Отбежал и стоит. Я опять подошла и с себя водолазку стянула, говорю: «Ты же мокрый, замерзнешь!» – и снова его натирать. Я осталась в одних только джинсах. И вот это-то все изменило. Он решил, что теперь ему можно – сразу все! Я, как дура, подставила губы, я ждала поцелуя. А бедром, как учил Пал Сергеич… Потому что я знаю, что у нормальных людей это ведь постепенно бывает. Ну а этот, как чемодан с верхней полки, рухнул – я-то думала, мы добредем до беседки. Хорошо, хоть стемнело настолько – ну почти что ни зги. Брюки рвет, плавки рвет. Я кричу ему: «Больно! Мне же больно, кретин!» – нет, воткнул его все-таки, взвизгнул, дернулся и затих. Я от злости его укусила в плечо – мне казалось, что чуть не до крови. А ему это был комариный укус. И он тоже меня стал кусать, идиот. Ну покусывать – насмотрелся порнухи! Дальше – больше. Вдруг слышу – гитара, ржачка рыл в пятнадцать – короче, контора идет. В ваше время, по-моему, это шоблой именовалось. Представляешь? Я водолазку нашла, а где джинсы, не знаю. До сих пор как представлю, что быть-то могло…
Хорошо тебе, Танечка, с восемнадцати лет за единственным мужем целомудренной быть! Он тебе изменяет, а ты ему нет, потому что «у них, мужиков, это все по-другому, ты, Юльчонок, чуть-чуть подрасти, а потом уж суди и ряди!» Ай, как складно – по форме, но не по сути! Ты, сестренка, из тела себе сотворила кумира. А его надо всячески унижать, презирать, притеснять – правда, слабо похоже на средневековье? Впрочем, там его тоже теснили. Но теснили, стесняясь. А вот я от него отвалилась, отпала, мы с ним врозь – неужели неясно? Я всю жизнь была врозь с целым миром, а теперь буду врозь исключительно с ним. Если бы так! О, тогда бы все-все-все, даже жертва, принесенная в виде зубов,– и она бы была ненапрасной.
Я посеяла зубы дракона – да? Ты это мне скажешь?
Я посеяла джинсы. А утром пошла и нашла – все в росе, так и сунула мокрыми в сумку.
Мы садились уже с Бертой Марковной в рафик, когда на балконе появилась Алена, пеньюар нараспашку:
– Е-мое!– и рот нараспашку, зевнула как спела: – А-а-а по рюмочке чая на дорожку? А-а поцеловаться?
Я рукой помахала и сразу в машину.
– Мы не можем, Аленушка. Нас Володя, спасибо ему, довезет непосредственно до вокзала. А вам я желаю хорошей погоды и хорошего общества. Вы меня поняли?
– Ах, Бертусик вы мой! Мне без вас будет грустно.– И опять: – А-а-а-а-а!– так, что мертвый бы встрепенулся.
– Берта Марковна,– говорю,– ехать надо! Нам Володя любезность делает.
– Да, да, да,– и опять: – Аленушка! Вы меня поняли?
В общем, мы до ворот не доехали – а ведь их открывать еще надо,– выбегает из корпуса мой полуночный дружок. Босиком, в белых-белых атласных трусах – укороченных, знаешь, под плавки, не спортивных – отнюдь. Я с сиденья вниз уползла, чтоб особо в окне не маячить, и секунды считаю. Слава Богу, Володя с воротами справился быстро. Мы уже на дороге. Тут бы скорость прибавить – нет, Володя притормозил:
– Паренек этот с нами?– и в зеркальце смотрит.
– У него моцион,– говорю.– Он спортсмен.
Ну, Володя газует, и в то же мгновение – как он глотку-то не надорвал – крик раздался – а вернее, смесь крика и визга. Так павлины орут и, наверно, еще павианы. Ну, Володя опять тормозит.
Я когда обернулась, он бежал от нас метрах, наверное, в десяти. И оскал был такой же, как крик,– совершенно звериный.
– Поезжайте, Володя, этот мальчик глухонемой. И, мне кажется, чуточку тронутый.– Берта Марковна вместо меня помахала ему своей куцей ладошкой.– Я не знаю, где его бедная мать берет силы!
– Вам Алена сказала?!– я зачем-то опять обернулась. Он споткнулся, но не упал, а запрыгал на левой ноге – может быть, наступил на стекло или камень… Я подумала: выйти и что-то сказать ему – что, да и как? И не он ли мне сам говорил – я подумала именно так: говорил – про Адама и Еву? Мы прибавили скорость, дорога свернула.
Я спросила опять:
– Вам Алена сказала?
– Что немножечко тронутый? Нет! Разве мать это скажет? Напротив. Она уверяла меня, что он самый развитый в этом своем интернате. Но мой опытной глаз не обманешь!
У нее был какой-то библейский педстаж. И значок на жакете с одутловатой физиономией Крупской.
Я опять оглянулась и, наверно, поэтому вспомнила притчу про человечка из соли. Как он в море решил искупаться. И вошел в него. И – о, ужас!– у него растворились ножки, а потом растворились ручки, и животик, и спинка, и плечи… Наконец от него ничего-ничего не осталось, и тогда он подумал: так, значит, я и есть это море.
Вот чего я хочу – быть из соли. И тогда в будоражащей с детства фразе – казнить нельзя помиловать – не останется места для запятой. Вот чего я хочу. И так будет. Юность страшно пристрастна к пунктуации. Только истинно взрослый способен в потоке чтить не паузы, а – поток. Ты, сестренка, боюсь, никогда не дозреешь до этого. Знаешь, в поезде это настолько наглядно! Вот лежу я сейчас запятой и при этом несусь над землей, над травой, сквозь поля, мимо тысяч столбов, огоньков, скирд, хибарок – так, как будто бы я их собой собираю в одно назывное и бесконечное предложение. Эту фразу никто никогда не прочтет – разве только что марсиане… Значит, нет этой фразы – как фразы! А есть… Что же есть? Неужели он взял и влюбился в меня? Знаешь, как он бежал? На рекорд! Босиком! Ноги – в кровь!.. Я про что-то другое хотела…..Ну да ладно. Проснусь… только это нескоро, этот поезд – нескорый… до смешного нескорый… Многоточия звезд… Точек нет, понимаешь? Одни многоточия…
Был человек, и – нет человека.
Точно пословицей, сорим мы этой фразой, даже подумать не успевая, что смысл ее скрыт не в словах, а в тире между ними. В маленьком тире, которым мы единым махом, а жизнь не сразу – миг за мигом – вычеркивает собственные имена. При нашем злостном попустительстве!
Но до этого А.И.Голенец додумался с преступным опозданием, а относительно начала нашего рассказа – почти что год спустя, когда мамаша его, В.К.Голенец-Тимошкина, уже навсегда исчезла из видимого мира.
Пока же, в начале этой истории, Альберт Иванович пребывал в счастливом и непростительном неведении. То есть мамаша его, прежде на две головы над ним возвышавшаяся, теперь на цыпочки приподнималась, чтобы его за шиворот ухватить, а он и в ус не дул – весь новым заказом околдован.