— Похороны, вероятно, послезавтра? Дорогая Жанна, если вам хоть что-нибудь понадобится, звоните, прошу вас, безо всяких стеснений…
И вот он уже мчится в своей машине по шоссе. Уф! Все позади. Он исполнил свой долг, сделал все, что требует дружба и человеческая солидарность. Конечно, он откажется взять деньги, если Жанна попытается их вернуть. Потом он ей еще поможет в случае необходимости. Надо будет не порывать с ней сразу отношений, пригласить ее раза два на завтрак. Просто из жалости… Марсиаль прибавил газу, чтобы поскорей отдалиться от этого дома в трауре, от этого зловещего пейзажа, где, как ему сейчас казалось, случались одни несчастья. (Как только можно жить в таких местах?) По мере того как машина уносила его все дальше и дальше от этого мрачного пригорода, ему чудилось, что все за его спиной навсегда растворяется во мраке, а он мчится навстречу огням города, веселью центральных улиц, навстречу жизни… Все, все — и запах комнаты, где находился покойник, и унылое создание, которое было спутницей Феликса, и сам Феликс, одновременно и тот, незнакомый, что недвижно лежал на кровати, и тот, с кем он провел сегодня полдня, беарнский крестьянин, так давно и так тесно связанный с его, Марсиаля, собственной жизнью. «Бедный Феликс, бедный Феликс», — твердил он про себя, чтобы успокоить свою совесть и потому, что в этих случаях приличествует испытывать горе или произносить слова, выражающие горе, однако со всей присущей ему энергией он, словно гейзер, выбрасывал из самых своих сокровенных глубин только что пережитые минуты и бесчисленные часы, проведенные с тем, кто вдруг перестал существовать. У него мороз прошел по коже при мысли, что тот, за кем он заехал сегодня после завтрака и с кем вместе «болел» на стадионе, был уже человеком обреченным, хотя ни он сам, ни другие этого еще не знали. В мозгу этого человека, который смеялся и лукавым глазом поглядывал на Марсиаля, свершалось уже нечто необратимое, шла подспудная подрывная работа — все более и более нарастал натиск крови на все менее и менее сопротивляющуюся стенку какого-то сосуда. Сегодня днем Феликс был уже, так сказать, мертвецом, получившим отсрочку… Марсиаль нажал на акселератор.
А вот наконец и Внешние бульвары. Город, еще оживленный, несмотря на позднее время, еще полный живых. Террасы кафе освещены. «Я в Париже, один, в час ночи — со мной это не так часто случается. Надо воспользоваться этой удачей. Правда, „удача“, может быть, не совсем подходящее слово… В голову приходит бог весть что, это глупо… Я никогда не умел держать в узде свои мысли, контролировать их. Они разбегаются во все стороны, как ручейки. Чаще всего я просто не знаю, о чем думаю… Сегодня вечером, конечно, я могу думать только о том, что случилось в этом пригородном домике, который стремительно от меня удаляется и порог которого я после похорон никогда уже больше не переступлю… Пойду-ка выпью рюмочку в каком-нибудь кафе на Бульварах, погляжу на прохожих, рассеюсь немного, а это мне сейчас просто необходимо. Скорее увидеть красивых женщин… Жизни, жизни!.. Интересно, Соня все еще здесь? Когда я был с ней в последний раз? Должно быть, в июле, в тот самый день, когда Дельфина уехала отдыхать. Соня — отличная девочка! Даже более того — высший класс! Люкс! Конечно, несколько дороговато… В этом квартале все они, наверно, неплохо зашибают… Она говорила, что собирается купить „ягуар“ и снова брать уроки танцев… Вообще странные пошли нынче девицы: настоящие буржуазии, мечтают о машинах, о квартирах с внутренней лестницей, о приобщенности к культуре, о высоких связях — короче говоря, ничем не отличаются от всех остальных. Панельный романтизм Эдит Пиаф, вся эта парижская экзотика теперь безнадежно устарели. Кто это мне рассказывал, что подцепил девицу, которая готовилась к конкурсному экзамену по германской филологии?… Кажется, Лакост. Экзамен по германской филологии. В перерыве между двумя клиентами она конспектировала Шопенгауэра! Лакост не мог опомниться… Он даже поостыл. Подумать только — Шопенгауэр!»
Марсиаль поставил машину у площади Мадлен и пешком пошел по бульвару к кафе «Де ла Пэ». Он любил это кафе с его золотистыми стенами и шикарной публикой, которая приходила сюда ужинать после спектакля в Опере. Он чувствовал себя свободным и, как ни. странно, испытывал даже душевный подъем, он не посмел назвать себя счастливым — и все же подумал об этом, — слово само пришло ему на ум. Он ощущал свою силу, свою элегантность, свою привлекательность, да и бумажник его набит деньгами. Когда Марсиаль вошел в кафе, какая-то молодая блондинка подняла голову и окинула его отнюдь не рассеянным взглядом. Он даже приосанился от удовольствия и ответил незнакомке улыбкой, но она уже опустила глаза. Он подумал, не съесть ли ему чего-нибудь, но вспомнил, что ужинал, причем плотно, и решил только выпить. Он остановил свой выбор на коньяке, вечер был холодный и сырой, стоял октябрь… Сегодня пятнадцатое октября — это число и будет датой смерти Феликса. Скончался пятнадцатого октября. Марсиаль увидел эту цифру, выбитую на мраморной доске. И снова он оцепенел от испуга, но это длилось не дольше секунды. В душе остался лишь след удивления. Скончался пятнадцатого октября… Феликс… Значит, такие вещи однажды случаются. Значит, «все может случиться…». В это не веришь, об этом никогда не думаешь, и тем не менее случается…
Марсиаль допил коньяк. Ему захотелось съесть пирожное. Но он отказал себе в этом. Томил Марсиаля и иной голод, который, впрочем, почти никогда его не покидал. Правда, со временем он научился подавлять этот голод и забывать о нем. Но сегодня вечером, это уж точно, он о нем забывать не намерен. Более того, решение зрело в нем давно, с той самой минуты, как он покинул дом Феликса… Марсиаль поглядел на часы. Половина второго. Для Дельфины он найдет какую-нибудь отговорку. Марсиаль подозвал гарсона, расплатился и вышел из кафе. Ничто на свете не могло бы его сейчас остановить… Он был наедине с самим собой и дал волю тем глубинным, тайным желаниям, которым неведомы запреты, которые не подвластны никакой морали.
Меньше часа спустя он уже катил к дому. Он внутренне упрекал себя, но только для проформы, чтобы хоть как-то задобрить Немезиду. «Я поступил дурно… Мало того, что я не проливаю слез у смертного одра несчастного Феликса, что было бы естественно, мало того, что я не плачу, я еще, едва выйдя из его дома, подцепляю девчонку на бульваре… Нет, я в самом деле бессердечный негодяй… Подонок! Что ни говори, это гадко, очень гадко! Правда, я никому не причинил зла. Только самому себе. Разве я оскорбил память Феликса? Уж кто-кто, а он бы меня понял. У него были широкие взгляды и снисходительное сердце. Он был святой, этот человек, Да, правда, я считаю, что Феликс был святым. Мне это иной раз приходило в голову еще при его жизни. Столько доброты, столько… — он поискал слово, — мягкости. Да-да, именно мягкости, как у святого Франциска Ассизского… (Марсиаль тут же представил себе Феликса в рясе францисканца, проповедующего птичкам, и с трудом сдержал улыбку.) Он бы меня понял… Ведь он меня так любил! Он, наверно, и сейчас подмигивает мне оттуда… Если, конечно, он там, на небе, как верит тетя… Все-таки я скверно себя веду. Что с нас взять, с несчастных людей?.. Страсти! Они же, сволочи, владеют нами до гробовой доски! Как это латинское изречение? Trahit quemque sua voluptas. Каждый следует своим страстям. Нет, по латыни это звучит лучше. В слове „trahit“ есть оттенок — тянет, тянет силой. Каждого влекут его страсти… Нет, и это не совсем точно. В латинской фразе ударение падает на глагол. Влекут за собой каждого его страсти… Так уж лучше… Эх, надо бы оживить в памяти латынь. В школе я был хорошим латинистом, я теперь, готов держать пари, не справился бы с переводом, который дают в третьем классе. Глупо так разбазаривать свои знания. Ничего не помнить… Хотя в мои годы снова засесть за латынь?.. А в конце концов, почему бы и нет? Способности мои при мне, никогда я не был в такой отличной форме. Десять минут назад я это блистательно доказал. Правда, подвиги такого рода имеют весьма отдаленное отношение к интеллекту… Черт подери, я совершенно неспособен сосредоточить свои мысли на бедном Феликсе. Хоть бы на похоронах-то заплакать. Ну, до послезавтра до меня все-таки дойдет, что он умер… Все равно, все равно я настоящий мерзавец!..»
Однако, вот так обвиняя себя, Марсиаль мысленно улыбнулся. Не впервые обзывал он себя мерзавцем, совершив какую-нибудь мелкую пакость или то, что считается мелкой пакостью с точки зрения общепринятой морали и общественного мнения. К тому же, раз он сам себя обвиняет, раз он с такой охотой клеймит себя по-всякому, значит, он еще не окончательно пал… Признать свои прегрешения — это быть уже наполовину прощенным, как утверждает катехизис. Марсиаль считал, что всегда разумнее признавать свои слабости. Он прекрасно ладил сам с собой. Сравнивая себя с другими, Марсиаль был убежден, что в моральном отношении он даже выше большинства окружающих. В конце концов, он никогда ничего не крал, не причинял никакого зла, не совершал грубых бестактностей. Ну а все остальное не имеет значения!.. В области любви, в частности, терпимость его не знала границ. Область эта, самой природой предназначенная для счастья, столь близка к области спорта, ставить рекорды здесь только похвально. Да, если бы Феликс мог увидеть его в эту минуту, он, несомненно, подмигнул бы ему по-братски, как сообщнику. И вообще Марсиаль читал, что герои Гомера, прежде чем предать огню павшего в бою соратника, устраивали веселый пир и, только набивши брюхо, оплакивали убитого. Вот это здоровый обычай, полностью отвечающий человеческой природе, мудрый и искренний. «Я как греческий воин», — подумал он.