— А вот почему: ей было двадцать четыре года. Я всего на год моложе! А ее мужу уже пятьдесят четыре, и говорил он только о Гомере и Атридах.[3] И с ней тоже. На древнегреческом! Он не замечал, а может, перестал замечать, как она прекрасна. Я однажды сказал ей это, когда мы копали рядом, и она так покраснела, что песок на ее щеке стал белым. А ты знаешь, откуда берутся дети?
— Конечно, — ответил я и поперхнулся. Я так кашлял, что у меня заболела голова. Придя в себя, я добавил: — Само собой.
— И откуда?
— Папа, — объяснил я, — покупает семечко и дает его маме. И после этого ребенок растет у мамы в животе.
— Точно, — улыбнулся господин Адамсон. — А мне даже не надо было покупать семечко, я все время носил с собой целый мешок. — И он захихикал.
Я смотрел на него и не понимал, что тут смешного. Да он просто ребенок, мертвый ребенок. Но его смех был так заразителен, что я тоже рассмеялся, даже громче, чем он. Я просто задыхался от смеха. Теперь господин Адамсон, который давно уже сделался серьезным, смотрел на меня.
— Однажды вечером я дал семечко Софии, — продолжил он, — там, за высокой стеной, когда ее муж уехал с Панагиотисом Стаматакисом в деревню на праздник святого Христофора. София восприняла это с радостью, как спасение от одиночества, да и я был вне себя от счастья. Когда мы катались по стерне, ее украшения так и позвякивали. Я никогда не рассказывал Биби эту часть истории. Тебе можно, ты ведь намного старше Биби.
Я кивнул. Мне уже восемь, а эта Биби была совсем малышкой, когда господин Адамсон умер.
— Уже вернулись рабочие, а мы все еще лежали за стеной. Но все слишком напились, чтобы что-то заметить. К тому же было полнолуние. Шлиман и Стаматакис приехали в лагерь только через четыре дня. И четыре ночи. Они окончательно разругались, настолько, что Шлиман приказал заретушировать своего официального надсмотрщика на знаменитой фотографии археологической экспедиции. И меня почему-то тоже. Там, где мы стояли, рядом со Шлиманом, — теперь пустое место. Остальные смотрят в объектив с тем серьезным выражением лица, какое тогда все принимали перед фотоаппаратом. Сбоку стоит София и единственная смотрит не в объектив. Она смотрит на меня, хотя я исчез с фотографии.
Луна пропала над руинами, но ее свет все еще заливал равнину перед нами. Стена сделалась черной, и господин Адамсон во тьме напоминал тень царя древних времен, а еще больше тень моего индейского духа-хранителя, который один не спит и смотрит, чтобы все происходило так, как он запланировал.
— У Софии родился ребенок. Сын. Шлиман назвал его Агамемноном. На меньшее он не соглашался, хотя София предпочла бы имя Костас. Это мой сын.
— Ваш сын?! — воскликнул я.
— Я бы назвал его Кнут. У нас все мужчины уже много поколений зовутся Кнутами. Кнут Адамсон. Звучит куда лучше, чем Агамемнон Шлиман. Но так уж получилось.
— Знаю! — Я победно вскинул руки. — У Биби! Вот где я уже слышал это имя.
— Агамемнон — ее отец. Его она называла «папа», а меня — «дядя Кнут». Это ее я разыскивал в Базеле, на Хаммерштрассе. Я никогда не говорил ей, что я ее дедушка. А ее мама очень уж гордилась старым Шлиманом, куда больше, чем отцом своего ребенка. Агамемнон так ничего и не узнал. Он ни в чем не сомневался, да к тому же нимало не интересовался ни своим ребенком, ни матерью. В этом он очень походил на старика Шлимана.
— Хорошая история, — сказал я.
— Просто не верится, правда? — Он сиял от удовольствия.
Где-то закричала сова, невидимая среди руин, а сверху раздавались звуки, похожие на перебранку испуганных животных. Появились летучие мыши. Господин Адамсон поднял голову и прислушался.
— Хватит болтать, — заявил он, — пора в полицию!
И он зашагал так быстро, что я едва поспевал за ним. Я спотыкался о камни и ступени — в темноте их не было видно. По равнине идти стало легче. Прямая, как линейка, широкая дорога, а далеко впереди, словно звезда, один-единственный фонарь, там находилась деревня. Повсюду росли оливковые деревья, их листья блестели в лунном свете. Черная земля, наполовину — земля, наполовину — булыжники. Один раз я заметил семь или девять нескладных теней, вздыхающих под деревьями, они оказались овцами, чей сон мы потревожили. Было тепло. Луна уже прошла зенит и, все еще яркая, медленно опускалась к горной гряде справа от меня.
Полицейский пост находился в первом же доме деревни. В белом домике, вероятно, с голубой дверью, сейчас, ночью, она казалась черной. Два слепых окна. Ставни наверняка тоже голубые. Два велосипеда прислонены к стене. В темноте они напоминали тощих зверей. Ни фонаря, ни светящейся вывески. Здесь и так все знали, где искать законность и порядок. Господин Адамсон оглянулся:
— Не забудь, что полицейские меня не видят и не слышат. Когда мы войдем, они увидят только восьмилетнего мальчишку. Совсем одного. Ты будешь говорить с ними по-гречески — я подскажу тебе. Посмотрим, что они смогут для тебя сделать.
Я толкнул дверь. В помещении было так темно, что вначале я совсем ничего не увидел, а потом разглядел две неподвижные тени за длинным столом. Над ними на проводе болталась голая электрическая лампочка. Я зажмурился. Действительно, два полицейских, в светлых рубашках, форменные фуражки лежали перед ними на столе, как две тарелки; на столешнице чернильные пятна и следы потушенных сигарет, оставленные многими поколениями полицейских. Я остановился.
— Говори: калимэра, добрый день! — произнес у меня за спиной господин Адамсон.
— Калимэра! — сказал я и подошел к столу. Кость динозавра я держал в левой руке, приставив ее, как винтовку, к ноге.
— Нэ?[4] — ответил полицейский постарше, наверняка начальник. У него были густые усы, огромные брови и кожа, как у видавшего виды чемодана. Он вопросительно переводил глаза с меня на кость динозавра, обе его руки, скорее лапы, лежали на столе, слева и справа от фуражки. Его коллега сидел в точно такой же позе и тоже сказал:
— Нэ? — Этот был без усов (может, они еще не росли) и говорил писклявым голосом. В левой руке он держал четки из желтых камушков и непрерывно перебирал их, да так ловко и легко, что еще успевал пальцами другой руки выбивать по столу барабанную дробь, пока старший, возможно отец, не ударил его линейкой по пальцам, удар был молниеносным, как укус кобры.
За ним, на задней стене караульного помещения, висел — я уже привык к слабому свету лампочки — отрывной календарь. Он показывал седьмое августа. Седьмое августа! Вчера, дома, тоже было седьмое августа! Мы выиграли день, хоть я и проспал целые сутки! Родители даже не успели еще меня хватиться! Я показал господину Адамсону на свое открытие. Оба полицейских оглянулись и уставились на календарь.
Господин Адамсон три раза кивнул, очень энергично. Он вдруг по-настоящему разволновался.
— Спроси их, какой сейчас год. Пьо этос эхуме?
— Пьо этос эхуме?
— Хилиа эндиакосия саранда экси, — ответил усатый. Он так поднял брови, что они коснулись волос на его голове. А глаза превратились в недоверчивые круглые блюдца. Я не понял ни звука.
— Тысяча девятьсот сорок шестой! — воскликнул господин Адамсон. — Дружище, ты счастливчик, тебе повезло. Чтобы время пошло вспять, с таким я встречаюсь первый раз.
Но тут младший полицейский встал, подошел к календарю и оторвал верхний листок. Теперь календарь показывал восьмое августа. Полицейский снова сел и начал левой рукой перебирать четки. Пальцы правой руки лежали рядом с фуражкой и иногда подрагивали. Но старший не сводил с них глаз и, казалось, был готов в любую минуту преподать ему еще один урок.
— Итак, мы в полном порядке, — сказал господин Адамсон. — Скажи им, что ты заблудился. Эхаса то зромо.
— Эхаса то зромо, — повторил я старшему полицейскому. Он внушал мне больше доверия, чем его коллега, который теперь сидел, разинув рот и почесываясь, как щенок.
— А! — ответил папаша-полицейский, а полицейский-сынок пискнул:
— А!
— Ага, — сказал господин Адамсон, — они говорят: ага. Скажи, что твои родители тебя уже хватились. И мама му кэ о бабас ту мэ апозитун кэ дэн ксеро то дромо на ийризо спити му.
— И мама му кэ о бабас ту мэ апозитун кэ дэн ксеро то дромо на ийризо спити му. — Я посмотрел на господина Адамсона, он кивнул.
— Я ти эхис эма ста папуциа? — спросил старший полицейский и показал на мои ботинки. А молодой даже встал, обошел стол и наклонился к моим ногам. Я тоже поглядел вниз, хоть и не понял вопроса.
— Откуда у тебя кровь на ботинках? — Господин Адамсон вздохнул. — Скажи им, что это малиновый сироп. Может, поверят. Инэ сиропи апо ватомура.
— Инэ сиропи апо ватомура, — ответил я.
— А! — Старший полицейский задумчиво покачал головой, а молодой повторил, как эхо:
— А!
Оба долго молча смотрели на меня, словно должны были решить, привидение я или обычный озорник. А может, и убийца.