Авторское самолюбие тотчас расправило во мне крылья, я возжелал показать, что рожден, конечно же, не для текстовок. Среди моих стихов было одно, недавнее, которое казалось мне особенно удачным: умирающий Пушкин, прежде чем навсегда закрыть глаза, прощается с книгами.
«Это правда так было или ты сочинил?» — спросила Галка, когда я окончил чтение.
«Какая разница. Главное, что грустно получилось. Хорошие стихи всегда грустные», — сказала Малушка.
Вино было выпито и торт съеден.
«Потанцуем?» — Галка покрутила ручку патефона.
Сперва я, стесняясь Малушки, пригласил Галку. Когда во время танца она прижималась ко мне, я вспоминал фотографию и тотчас сбивался с шага. Потом Лёвка объявил, что «кавалеры меняют дам», и я обнял горячее, легкое тело Малушки. Мысль, что я могу обладать этой женщиной, не давала мне покоя. Я то испуганно гнал эту мысль прочь, то сдавался на волю воображения. А Малушка словно подразнивала меня, пожимая мое плечо тонкими крепкими пальцами.
Галка еще два или три раза ставила пластинку, но всем заметно расхотелось танцевать. Лёвка снова развалился в кресле, Галка устроилась у него на коленях. Я покорно шаркал ногами, дожидаясь, пока кончится музыка. Малушка сказала: «Танцевать ты не умеешь. Лучше стихи почитай». Мы отошли в темный угол и сели на Галкину кровать, покрытую клетчатым пледом. «Про любовь у тебя есть?» — спросила Малушка.
Минувшим летом я пережил, как мне представлялось в ту мою наивную пору, тяжелое любовное потрясение. Мучительные воспоминания о погубленной любви отзывались в стихах трагическими созвучиями. Малушка будто застыла — слушала и, не отрываясь, смотрела на меня широко расставленными, немигающими глазами.
Лёвка с Галкой у стола шептались о чем-то своем, это обижало мое поэтическое самолюбие. «Я ему двести дам», — сказал Лёвка. «А он отдаст?» — спросила Галка.
«Почитай еще», — попросила Малушка.
Я еще не знал тогда, что не всегда следует рассказывать женщине, которая рядом с тобой, о любви к какой-то другой, неведомой ей женщине, даже — а, может быть, тем более — если любовь несчастлива. В ту минуту мне казалось, что только эта, сидящая рядом женщина, только она одна способна вполне понять меня, и я принялся говорить — уже прозой — о девушке, которую летом встретил в Латвии, на Взморье, о прекрасных мгновениях, пережитых с ней, о том, как, расставаясь, мы верили, что скоро снова будем вместе, и как я, расставшись, почему-то не написал ей, даже не ответил на ее письма.
Несколько минут Малушка слушала молча, потом досадливо меня оборвала: «Да что мне за разница — Латвия, девушка какая-то. Я думала, ты — мне стихи читаешь...»
«Галка! — вдруг громко крикнула она. — Ты говорила, друг ваш скучает. А у него невеста на Рижском взморье. Собственный дом...»
«А тебе завидно?» — отозвалась Галка, которая, кажется, уже прикорнула на Лёвкином плече.
Я задохнулся от неожиданности.
«Ладно, не обижайся. А то я сама обижусь».
Малушка положила мне руку на колено, слегка сжала пальцы. Всё мое тело мгновенно и остро отозвалось на это прикосновение.
Она поднялась с места: «Пошли. Поздно уже. Я тут недалеко».
Лил дождь.
«Ноги совсем промокли, — сказала Малушка. — Смотри не простудись».
Она отперла дверь и приложила к губам палец. Я осторожно шагнул в темноту протяженного коридора и сразу ступил во что-то с грохотом покатившееся по полу. «Славка, дурак, опять бутылки наставил», — сказала Малушка. Ее комната была прямо напротив входной двери. Мы вошли. «Это к татарке опять ее толстожопый явился», — послышался из коридора сердитый старушечий голос. Меня явно приняли за кого-то другого. «Аа, а я-то думала Славка опять буянит», — отозвался другой помоложе.
«Всё бы отдала, задушил бы их кто-нибудь. Надоели! — сказала Малушка. — Да ты раздевайся. Смотри, мокрый, — она потрогала рукав моего пиджака. — Вешай на стул. Пусть сохнет. Тебе видно? Я свет не буду зажигать, боюсь, Пуньку разбудим».
«Кто это — Пунька?»
«Как кто! Павел Петрович. Сынок мой. Четыре года».
Комната была освещена падавшим в окно светом уличного фонаря.
Малушка сбросила туфли и подошла к детской кроватке, черневшей решеточкой высоких бортов.
«Такой чудесный! Потом посмотришь. Я его попúсать разбужу».
«Может, мне уйти?»
«Зачем? Он же спит. Он у меня молодец: спит крепко. Да и куда ты сейчас пойдешь — такой ливень!»
Малушка сняла через голову платье. «Насквозь промокла». Она присела на большую кровать, стоявшую у той же стены, что и детская кроватка, щелкнула резинками подвязок и стала стягивать прилипшие к ногам чулки. Я смотрел, не отрываясь, на ее руки и плечи, мягко светлевшие в темноте.
«Тебе в туалет не надо? — спросила Малушка. — Налево вторая дверь... Нет? Ну, подожди, тогда я схожу. И помоюсь немного».
Она повертелась так и этак, быстро расстегнула и сбросила лифчик, пояс, трусики, скомкала и сунула под матрас. Накинула халатик и скрылась за дверью.
...Когда я мечтал о том, чего я так долго желал и что должно было сейчас исполниться, я представлял себе стремительную страстную сцену, что-то безоглядное, вихревое, затягивающее, как пучина, а всякие подробности, тоже по-своему волнующие, которые я перебирал в воображении, должны были, казалось мне, неспешно предлагать себя позже, потом, когда главное впервые уже совершится. Мысль, что вместо изъявления отчаянной страсти я должен буду на глазах у женщины, которая готова стать моей, раздеваться, расстегивать пуговицы, подвязки на носках, оковывала меня, как во сне, когда вдруг понимаешь, что не можешь пошевелиться. А тут еще этот Пунька каждую минуту может проснуться и закричать... Я уже злился на себя, за то, что, не ведая броду, затеял эту игру, и на Малушку, для которой все, что пока сокрыто для меня, привычно и просто; какой-то скучный голос в душе подсказывал мне сбежать, но я знал наперед, что, если ударюсь в бегство, нипочем не прощу себе этого. Теперь — когда заветное желание уже начало осуществляться, когда я за считанные минуты уже успел вобрать взглядом в полумраке комнаты наготу моей первой женщины!..
«Да ты еще не разделся!.. Вот так кавалер, заставляет даму ждать... Или забыл, зачем пришел?»
Малушка тихо засмеялась. От нее пахло влагой, миндальным мылом, чем-то манящим и неведомым.
«Ты смешной. Я отвернусь и буду ждать».
Она уже забралась под одеяло.
Мои прыгающие пальцы никак не могли справиться с пуговицами.
... «Не спеши»... Малушка крепко сжала пальцами мое плечо. По ее дыханию я понимал, что у меня начинает получаться что-то. Сознание, почти утраченное в первые минуты, возвращалось ко мне, как выявляются предметы из расходящегося тумана и организуют пространство вокруг. Я почувствовал, как проклевывается во мне самоуверенность мужчины, убеждающегося, что он удовлетворяет женщину на ложе. В эту минуту неправдоподобно громко зазвонил телефон.
«Вот дурак, — замерла Малушка. — Пуньку разбудит».
Она выскользнула из моих рук и побежала босиком к двери.
Телефон снова зазвонил, будто под самым ухом.
«Теперь будет всю ночь трезвонить, спать не даст сволочь», — раздался из коридора старушечий голос.
В комнате у самой двери чернел на стене прямоугольник навесного аппарата.
«Я сплю. Оставь меня в покое, — сердито сказала Малушка в трубку. — Очень глупо. Ну, приезжай, проверяй. Не могу больше говорить — Пунька проснется».
Рычаг телефона клацнул, как винтовочный затвор.
«Ей вообще телефон не положен, — объявил в коридоре другой голос. — А кому надо, не добьешься».
«У меня муж в оперативной части работал, нам отдельный телефон полагался. Вот они и злятся».
Малушка быстро забралась под одеяло.
«Замерзла совсем. Видишь, ноги какие холодные»...
Я ушел от нее под утро. Дождь кончился. На бульваре пахло мокрой листвой. У Арбатских ворот сутулился в кресле Гоголь, кутаясь в тяжелую бронзовую шинель.
Поначалу я летел, как на крыльях. Радость совершившегося, радость оттого, что совершилось то, чего я давно желал и ждал, несла меня. Земля будто сама катилась мне под ноги. Я не мог согнать улыбку с лица, мне хотелось петь, приветствовать редких встречных добрыми, веселыми словами. Но постепенно, будто я подымался в гору, шаг мой делался тяжелее, неуютные мысли начали, как кислота, разъедать мою радость, возникавшие в памяти картины понуждали морщиться от стыда. Я думал о том, что еще вчера в это время я не был знаком с женщиной, даровавшей мне эту радость, и о том, что, если бы Лёвка познакомил с ней не меня, а какого-нибудь другого из своих приятелей, то всё, что произошло, произошло бы не со мной, а с ним, с другим. Я вспоминал бутылки, шумно раскатившиеся под моими ногами, и «толстожопого», и телефонный звонок, и всего больше Пуньку, то ли спавшего, то ли не спавшего за высокими бортами детской кроватки у нашего изголовья, и от предположения, что Пунька не спал, всё, что совершалось и говорилось между нами, казалось мне теперь особенно стыдным. Дома я слегка приотворил дверь в комнату родителей, прислушался, как они дышат. В столовой меня ожидали два бутерброда с сыром, прикрытые салфеткой, чайник с душисто заваренным чаем под бордовым стеганым колпаком, ломтик лимона, заранее положенный в стакан, — обычная мамина забота, когда я где-нибудь задерживался. Под стаканом на четвертушке бумаги — шутливая записка рукой отца: поскольку спокойная ночь уже позади, он сразу желал мне доброго утра. Я не стал ни ужинать, ни завтракать; запалил в ванной газовую колонку, скинул одежду и долго стоял под горячим душем. Потом расстелил на диване в столовой свою постель и, будто с вышки нырнул, погрузился в сон.