«Мама по четвергам в ночную смену», — сказал он и смутился: мелькнуло догадкой, что Жанна может увидеть в его словах намек, которого он не предполагал. «Сам пришью», — прибавил он быстро.
«Как же, пришьешь! Карман пришить это тебе не с парадигмами разбираться, — вспомнила Жанна какие-то парадигмы, о которых шла речь на заседании общества. — Сейчас зайдем к тебе, я помогу; нехорошо весь день с оторванным карманом».
(Он потом всегда вспоминал, как они, не дойдя до общежития, повернули обратно и шли торопливо, прибавляя шагу, будто стараясь обогнать что-то; как оба молчали и сделались даже отчего-то невеселы; как, редко перебрасываясь словами, ехали в полупустом холодном троллейбусе с густо заиндивевшими стеклами. Они устроились на переднем сиденье; на остановках, когда отворялись дверцы, их обдавало холодом; ему было страшно, он взял руку Жанны в свою; она не повернулась к нему, — не моргая, смотрела своими большими глазами в просторное стекло водителя; Садовая, пустая и холодная, плыла под колеса троллейбуса. Он сказал: «Нам на следующей».)
Они спохватились, когда всё так же, молчаливо торопясь, уже поднялись по темной лестнице к дверям Сережиной квартиры. «Можно я тебя поцелую?» — спросил Сережа. Жанна повернула его за плечи к себе, обняла, прижала крепко. Смешно: он снова поцеловал ее в щеку. Отпирая дверь, он долго не мог справиться с ключом. Она сказала: «Давай я!» Он сердито замахал головой. Но тут дверь, будто сама собой, отворилась. Квартира была маленькая, зато (редкость!) отдельная: Сережин отец получил — ударник Метростроя. Были еще наручные часы в тяжелом стальном корпусе с надписью на тыльной стороне — благодарность от наркома Кагановича. С этими часами на руке отец ушел на фронт — взрывать мосты, и не вернулся.
В крохотной передней — вдвоем еле втиснулись — Жанна присела, воюя с непослушной застежкой на ботах. Сережа сбросил пальто на пол («У тебя что — и вешалка оборвалась?» — «Уже давно»), шагнул в комнату. Не зажигая свет, остановился на пороге. Жанна подняла глаза: тощий, шея длинная, хохолок на макушке, в смятении слегка растопырил руки, как крылья, — журавлик. («Пойдем в лопушки», — вдруг вспомнила Жанна и тихо засмеялась.)
В комнате по радио исполняли увертюру к опере Глинки «Руслан и Людмила».
«Тебе не больно?»
«Нет. Мне хорошо».
«Я боялся причинить тебе боль».
«Наверно, когда любишь, не замечаешь боли».
«Я думал, у тебя раньше уже было что-то».
«У меня жених был. Погиб на войне».
«Но этого у вас не было?»
«Он хотел очень, но я не могла, — сказала Жанна. — Потом жалела. Когда погиб».
Она говорила правду, потому что верила каждому слову, которое произносила.
«На первом курсе все думали про тебя с Холодковским».
Едва почувствовав себя мужчиной, Сережа, по мужскому обыкновению, уже ревновал к прошлому.
«А чтó — Холодковский?»
«И правда, чтó — Холодковский?» — подумал Сережа, так она удивленно спросила...
По радио объявили двадцать один час тридцать минут.
«Ох, Сереженька! Мне надо до половины двенадцатого в общежитие поспеть. А то придется с комендантшей объясняться».
«У меня мама на номерном предприятии работает, — сказал Сережа. — У них там тоже строго».
Они быстро оделись в темноте.
«Я тебя провожу».
«Не надо. Мне хочется теперь одной побыть. Зажигай свет, давай иголку с ниткой. Карман тебе пришью. И вешалку тоже».
Он стоял перед ней и внимательно смотрел, как она шьет.
«Как ты красиво делаешь. Мама сразу догадается. Я вообще шить не умею».
«Отойди в сторонку — ты мне свет заслоняешь».
«Знаешь, на востоке дервиш, когда брал себе ученика, ставил его против света и пришивал его тень к своему плащу».
«Ах, вот что. Хочешь, я тебя к себе пришью?»
«Пришей, пожалуйста»...
Глава восьмая. Пространство любви
Основное обжитое пространство одной шестой части суши членилось на коммуналки. Коммуналки составляли на этой одной шестой и основное пространство любви. Коммунальное семейное сожительство, — несколько поколений, на годы, часто на весь отпущенный им срок, погребенных в неодолимых четырех стенах одной комнаты, — с грубой прихотливостью, в которой сопрягались неустройство и вынужденная гармония, лепило души людей. Бесстыдная нетерпимость к ближнему не искореняла чуткого взаимопонимания, когда родители с вечера пораньше укладывались спать и старательно дышали, создавая у замужних и женатых детей иллюзию защищенности от сторонних глаз и ушей, чтобы на рассвете, пока у молодых сон утренний так сладок, вкусить свою поспешную дозу беззвучных супружеских радостей. Те же, кто вошел в возраст любви, но не обрел еще законного права на коммунальную территорию, овладевали любовным опытом, мыкаясь по темным дворам и незнакомым подъездам, пропахшим чужим супом и общими кошками. Так что Сереже и Жанне было хорошо: маленькая отдельная квартира раз в неделю, по четвергам, освободила их от любовных мытарств. Партийно-комсомольский домострой, выставлявший «неуставные» интимные отношения на общественное освидетельствование, также не омрачал их любви своим попечением: Сережа так радостно и доверчиво предъявлял ее всем, что даже самые строгие блюстители нравов не брались увидеть в ней что-либо неподобающее нашей передовой морали и с благосклонной усмешкой смотрели на его шалые счастливые глаза за стеклами очков. Тем более что любовь никак не повлияла на выдающиеся успехи Сережи в ученье и Жанна с прежней немеркнущей старательностью заполняла ровным крупным почерком свои конторские книги.
«Мы с тобой всегда будем вместе», — говорил Сережа.
«Ну, конечно, вместе, — говорила Жанна, — вот окончим институт, ты поступишь в аспирантуру, защитишься, и я приеду к тебе. Навсегда».
«Нет, не так. Окончим институт и — поженимся», — говорил Сережа.
«А где жить будем? У твоей мамы на шее? У тебя мама строгая?»
«Нет, прямая».
(«Это, наверно, еще хуже», — подумала Жанна.)
«Если в Москве не устроимся, я к вам в аспирантуру подам. В ваш областной».
«Да ты что!..»
(Жанна вспомнила старинное трехэтажное здание бывшей гимназии, где помещался пединститут, — в последний раз, во время летних каникул, по дороге домой, она заглянула туда поразведать о возможностях трудоустройства: казенная масляная краска коридоров, однообразие классных комнат, наивные стенные газеты и доморощенные витрины, посвященные замечательным людям и знаменательным датам, — всё навеяло на нее такую удушливую тоску, что она откровенно обрадовалась, обнаружив из таблички на двери деканата, что попала в неприемный день. Вскоре, не догуляв дома каникулы, хотя мать последнее время часто болела и Жанне было жалко бросать ее, она возвратилась в Москву. К московскому вокзалу поезд подошел ранним утром. Жанна подхватила свой необременительный чемодан, выбралась из устремившейся к метро толпы пассажиров и направилась в общежитие пешком. День занимался погожий, радостный. Оглаженное золотыми лучами солнца высотное здание у Красных ворот, недавно возведенное, призывно устремлялось в светлое, быстро набиравшее голубизну небо. Жанна вдруг всем ладным телом почувствовала, как соскучилась она, даже в недолгой разлуке, по этому прекрасному городу. Обгоняя Жанну, по Садовой оранжевым апельсином прокатилась поливальная машина. Жанна вдыхала запах мокрого асфальта, как мореплаватель, истосковавшись на суше, набирает полной грудью пропитанное солью и йодом дыхание океана. Садовая, просторная, как будущее, открывалась перед ней, неуловимые мечты и планы громоздились светлыми кубами и башнями высотки...)
«Нет, Сереженька, в областном тебе делать нечего. Я бы себе этого век не простила».
«Но я не могу без тебя».
«А ты и будешь со мной. Меня к тебе добрая фея привезет. В карете из тыквы...»
«Это самого Шарля Перро такая карета, запряженная шестеркой мышей, привезла в будущее. Он-то, конечно, был убежден, что потомки оценят диалоги античных и современных авторов, которыми он заполнил четыре толстых тома, но нам оказались дороги Кот в сапогах и Сандрильона-Золушка...»
«Ох, Сережка, какой же ты умный... Только худой очень... — Она поцеловала его в шею. — Ну, иди скорей ко мне... В лопушки...»
«Узнаёшь?»
Лёвка протянул мне фотографию и подмигнул (такая у него была привычка: когда он говорил что-нибудь, он подмигивал, будто приумножая значимость сказанного).
У меня перехватило дыхание.
Совершенно обнаженная женщина, стоящая на коленях, бедра слегка развернуты — бесстыдно, голова с распущенными волосами, выбеленными перекисью, запрокинута назад, тонкие руки с острыми углами локтей сцеплены на затылке, особенно поразили меня груди — острые, упруго торчащие, с какими-то необыкновенно длинными сосками. Как виноград «дамские пальчики». Впрочем, откуда мне было знать, какие бывают груди? Мое знакомство с обнаженным женским телом ограничивалось в ту пору созерцанием античных скульптур и полотен старых мастеров в Музее изобразительных искусств и несколькими соблазнительными кадрами, случайно схваченными взглядом на пляже.