«Что мать, что дочь: люди воюют, а эти...» — Раиса Ларичева непристойно сложила колечком пальцы одной руки и похлопала по ним ладонью другой. Спотыкаясь в своих больших валенках с надорванными голенищами, она возвращалась из отхожего места, пристроенного в конце коридора. Несмотря на поздний час, Раиса говорила громко, во весь голос. Жанна посмотрела на нее с непонимающей улыбкой. «Мать, поди, доходит, куда пропала, волосья на себе рвет, а эта — гуляет» — Раиса сердито толкнулась в свою дверь, из-за которой всегда пахло земляной сыростью.
Мать и Савелий Семенович сидели у стола с неубранными чайными чашками и повидлом в стеклянной вазочке, «А мы тут волнуемся: полночь на дворе. Не знаем, что и подумать, — вяло сказала мать. — Савелий Семенович уже искать тебя собрался». Савелий Семенович был по-прежнему в теплом тельнике, гимнастерка, аккуратно расправленная на спинке стула, занимала свое место за столом. «Зачем меня искать, я сама найдусь», — собственный голос почудился Жанне чужим. Она всё еще улыбалась, и мать видела, что улыбка относится не к ней, не к Савелию Семеновичу, она тотчас поняла по этой улыбке, что в жизни дочери произошло что-то непоправимо значимое, и догадалась, что. «Спать хочу», — сказала Жанна и принялась — так было у них издавна заведено — отгораживать свой диван ширмой, с натянутой на створках уже выцветшей зеленой тканью. «Ну, я пошел», — сказал Савелий Семенович, неспешно подымаясь с места и протягивая руку к гимнастерке. «Куда ж вы пойдете? — сказала Жанна, скрываясь за ширмой. — Первый час уже...»
Однажды в минуту близости он сказал ей: «Если хотите, зовите меня Дик». Она удивилась: «Почему — Дик?» Он улыбнулся, будто припоминая что-то: «Так звали меня близкие когда-то». Но особенное женское чутье тотчас подсказало Жанне, что так называла его женщина, и что это была какая-то особенная женщина в его жизни, и она тотчас увидела эту женщину, с распущенными прямыми волосами, выбеленными перекисью, в красном, усыпанным сверкающими блестками платье до полу (такой она представляла себе Эльфриду Пакуль, латышскую певицу, — по радио едва не каждый день передавали в ее исполнении вальс Иоганна Штрауса), — женщина, так же, как Жанна, перед тем, как расстаться, склонилась над сидевшим, согнувшись, на краю своего топчана Виктором Андреевичем, и поцеловала его в седую голову, впрочем, тогда, наверно, еще не седую. Жанна никогда не называла его Диком, не называла, оставшись вдвоем с ним и по имени и отчеству, всё то же женское чутье подсказывало ей для изъяснения чувства грамматические конструкции, не требовавшие ни имени, ни местоимений, ни падежей. Она ревновала его к директорше музучилища Лидии Ивановне, пышной женщине с косами, обернутыми вокруг головы, и толстыми складками, круглившими на ее боках ставшее узковатым платье. Обращаясь к Виктору Андреевичу, Лидия Ивановна краснела и говорила с ним, будто заискивая. Виктор Андреевич всегда ей улыбался (спереди зубы у него были сплошь стальные), лицо у него делалось доброе и веселое. «Лидия Ивановна человек удивительный, — объяснял он. — Она вытащила меня, как беспризорника, из асфальтового котла и одарила добровольным трудом и хлебом насущным». Он легким движением прикасался к нагрудному карману, где хранилась хлебная карточка. (Жанна знала, что в госпитале перед концертом повариха наливает ему на кухне тарелку супа и стакан порошкового киселя.) «Почему из асфальтового котла?» — пугалась Жанна: она видела асфальт лишь однажды, в областном центре. «Так уж говорят про беспризорных»...
«Сдался вам, детка, этот областной центр!.. Туда вы всегда успеете. Учиться надо в Москве, у лучших профессоров, по вечерам ходить на концерты в консерваторию, смотреть спектакли в Художественном театре, читать книги в хороших библиотеках»...
«Только меня там и ждут, в Москве»...
«Только вас там и ждут. Девушку из далекой Сибири с подобающей анкетой... В Москве правят провинциалы, которые терпеть не могут москвичей. А дальше всё зависит от вас. Золушки, детка, становятся принцессами не потому, что к ним приезжает фея в карете из тыквы, запряженной мышами, а потому, что именно Золушки умеют, стиснув зубы, затолкнуть ногу в хрустальный башмачок, хоть он и не впору, и, не хромая, подняться по дворцовой лестнице»...
Ее голова лежала у него на плече. Над ними, рядком на полке, сияли золотом горны. Спустя годы, вспоминая, она всегда удивлялась тому, как они умещались на узеньком топчане в каптерке. Но, известно, что пространство любви не подчиняется общей системе мер.
Виктор Андреевич исчез в середине апреля.
Воздух уже полнился весной. Сугробы на улицах подтаивали и быстро оседали. По краям мостовой, весело болтая, бежали ручьи. Ночью слышно было в тишине, как на реке, гулко охая, взламывается лед.
Все знали, что воевать осталось недолго. В сводках Совинформбюро звучали чужие, часто дотоле неведомые имена городов, теснившихся в ставшей нежданно близкой Европе. Похоронки в город приходили реже, чем прежде, потому что почти все, кто должен был погибнуть на войне, были уже убиты.
«А вы после войны здесь останетесь или уедете куда-нибудь?», — спросила Жанна у Виктора Андреевича.
«Посмотрим, детка. Жизнь отучила меня строить планы. Хотя со стороны человек, готовый ко всему, часто выглядит беспечным»...
Когда Виктора Андреевича не оказалось в наличии, Лидия Ивановна ужасно разволновалась, расспрашивала о нем педагогов, учеников, родителей, к вечеру отправилась в милицию — и возвратилась оттуда, если не успокоенная, то, во всяком случае, имени пропавшего более не произносившая: как не было.
Повариха в госпитале рассказывала, будто сама видела на улице, как двое мужчин усаживали баяниста в машину: «И ящик с баяном при нем».
Савелий Семенович налил Жанне в чашку чаю, отрезал большой липкий ломоть яблочной пастилы: «Ты, Жанетта, ничего знать не можешь. Если кто спросит, пела песни раненым воинам — и весь сказ».
Жанна в госпиталь перестала ходить: в мае начались экзамены на аттестат зрелости, надо было готовиться. Но не только это: что-то повернулось в ее душе, госпиталь со всеми его картинами, тревогами, пересудами, запахами, событиями почему-то уже не вызывал прежнего живого интереса, не радовал, сделался скучно привычным и того более, чувствовала Жанна, превратился в минувшее, будто остался на другом берегу реки.
В эти дни и сама война стала минувшей. Отгремел победный салют. На площади возле горисполкома и на бульваре имени Щетинина солдаты пускали в распростертую над городом темноту разноцветные ракеты; водопады мерцающих звезд, очерчивая округлость ночного неба, переливаясь и постепенно тая, струились к земле. Госпиталь и его обитатели всё более смотрелись чем-то посторонним и даже лишним в наступившей новой, исполненной надежд, планов и очередных задач жизни. И такими же лишними, не подходящими к бодрому, полнившему людей радостью послепобедному времени казались похоронки, которые неспешная почта волочила по дальним российским дорогам из вчера в сегодня, из минувших боев в наступившую мирную жизнь.
Перед выпускным вечером Савелий Семенович добыл для Жанны шикарное платье-матроску — выменял где-то на продукты. («Обрати внимание, Жанетта: во-первых, заграничная; во-вторых, ни разу не надеванная. И — будто на тебя шито».) Тут подоспела и бумага из Москвы, ответ на посланное заявление: к экзаменам в институт допущена, прибыть к такому-то числу, общежитие не предоставляется. «Я тебе две бутылки спирта с собой дам, сахарку, — сказал Савелий Семенович. — Не валяется. Пока экзамены, снимешь угол, а там видно будет. Главное — зацепиться».
На вокзале мать всё просила Жанну писать почаще: раз в неделю — уж непременно. Когда поезд тронулся, она некоторое время шла за вагоном, повторяла свое «пиши» и беспомощно оглядывалась на неторопливо следовавшего за ней Савелия Семеновича.
Спустя три месяца Жанна получила от матери унылое письмо: Савелий Семенович демобилизовался и уехал восстанавливать разрушенный войной город Минск и воссоединяться с возвратившейся из эвакуации семьей.
Глава седьмая. Ночная смена
«Ой, Сережка, у тебя карман оторвался. Скажи маме, чтоб пришила».
Они шли вдвоем по вечернему зимнему городу. Ветер гнал по улице снег. Тонкая снежная мука летела в лицо, липла к щекам и тотчас таяла, и эти прикосновения, как быстрые поцелуи, вызывали томление и радость, и сладкое ожидание чего-то. (Сережа всю жизнь потом вспоминал этот вечер, летящий навстречу снег, радужный свет редких фонарей в запотевших очках, одышку волнения, свое разгоряченное мокрое лицо, которое он утирал рукавицей с налипшими на грубой шерсти комочками льда.)
«Мама по четвергам в ночную смену», — сказал он и смутился: мелькнуло догадкой, что Жанна может увидеть в его словах намек, которого он не предполагал. «Сам пришью», — прибавил он быстро.