- То, что вы, Матье, видите, - косметика, а вовсе не мой естественный облик; восковая маска, всего лишь внешняя форма иной формы... не передающая ни ее подлинного цвета, ни подлинной прелести. Человек на самом деле... другой. И я другая - не такая, какой кажусь. И Франц другой. И вообще, вы в этом городе едва ли встретите привычную вам реальность... разве что как особое, быстро разлагающееся исключение... - или не найдете ее вообще. Вас будут некоторое время морочить; потом вы получите удар, который вас оглушит. Таков этот миг.
Она хлопнула в ладоши, как прежде. И снова в дверях появился грум Ослик, ее младший брат или кем он там ей доводился.
- Подойди, Франц, - сказала Эльвира.
Он приблизился. Она обняла его за бедра.
- Господин Матье целовал тебя? - спросила она.
- Нет, - ответил грум.
- Господин Матье расстегивал твою литовку? - спросила.
- Нет,-ответил он.
- Тогда я сама это сделаю, чтобы господин не остался в дураках.
Одной рукой она так резко рванула на себя серую форменную куртку, что Матье подумал: сейчас все пуговицы отлетят или сам мальчик грохнется на пол. Эльвира обращалась с ним как с неподатливым предметом.
Оказалось, Ослик не носил под курткой рубашку.
Матье вскрикнул и отшатнулся от этих двоих. Тело грума было черным. Не темным, как у негра, с лиловыми или оливково-коричневатыми переливами, и не густотемным, как эбеновое дерево, но черным, как сажа, матово-черным: обретшим человеческую форму тусклым углем. На черном торсе сидела светлая голова с золотистыми волосами... и Матье понял, что притягательный облик, красивый рот - лишь раскрашенная фальшивка. Это создание - на самом деле черное, как Ничто, как дыра в гравитационном поле, как экзистенция без формы.
- Его губы - замерзшая ртуть, - сказала Эльвира. Она прикрыла брату голую грудь, застегнула литовку, глянула на объятого ужасом Матье, который уже решился бежать... но вдруг был снова заворожен красотой хозяйки.
Да и лицо грума, еще секунду назад напоминавшее слепок из паноптикума, вновь обрело живое, любезное выражение. Рот приоткрылся, улыбнулся, как бы очнулся от смертного оцепенения, стал опять похож на Эльвирин.
- Я не понял этой гнусности. Мне люб только человеческий род... - Матье говорил сбивчиво и почти невнятно. Он приблизился к груму, хотел ощупать его губы; но не посмел.
- Вы не знаете реальности, что и сковывает ваш дух. А казалось бы, что может быть проще, чем понять такое? Зебра расчерчена белыми и черными полосами, встречаются и черно-белые пони, чьи шкуры похожи на карты с морями и континентами; а ведь те и другие животные -лошади, по видовым признакам. Мы же по видовым признакам люди; но по разновидности - сон, черный занавес, заслоняющий нас от нас самих. Просторные ночные поля не удивляются белизне и черноте. Кто бы на них ни лежал, мертвый или совокупляющийся, - тот темен.
- Согласен, - ответил Матье. - Я вижу поля, и мертвых на них, и любовников, переливающихся через край, и землю нагую, и землю, поросшую травой... и что всего этого как бы не существует, поскольку оно от нас отторгнуто, обездолено, уничтожено. - Он больше не помышлял о том, чтобы бежать отсюда. Эльвира освободила грума от своего объятия. Мальчик бесшумно вышел из комнаты. - Пожалуйста, Эльвира, позвольте мне поцеловать вас! - взмолился Матье.
Она выпятила губы и сказала без всякой симпатии, равнодушно:
- Я никому не отказываю; но я стараюсь уклоняться от случайных, слишком коротких встреч. Мои слова, возможно, покажутся вам фривольными. Но ресурсов души у меня немного; примите это как извинение.
Матье почувствовал, что его отвергли. Он попытался найти спасительное слово; но его внутреннее состояние было слишком сумбурным, чтобы он мог придумать подходящий ответ. Он только и сумел, что выдохнуть имя женщины, даже не успев осознать, было ли то недоумение, признание своего поражения или неуемно-дикий порыв.
Эльвира между тем продолжала:
- Вы можете в любое время покинуть мой дом; вы не связаны никаким обязательством. Но помните: любой возмущающийся обычно сам бывает не без греха.
- Эльвира - у меня нет никаких предубеждений против...
- Только не надо, Матье, говорить так, будто вы чужой самому себе! В конечном счете каждый ведет себя как умеет и в соответствии со своей натурой. Вот только стрелки на циферблате не ориентируются на нас; это нам рано или поздно придется узнать, и урок наверняка будет весьма наглядным.
- Вы мне не доверяете, Эльвира, - по крайней мере, моему разуму.
- Ваша плоть согласна; а дух ваш спит. Однако и плоть может испугаться. Сейчас-то вы любите мои груди. В этом у меня нет сомнений.
Она повернулась к оклеенной обоями двери.
- Я должна снять грим и сделать кое-какие приготовления. Когда буду готова вас принять, пришлю Франца.
Она исчезла. Не осталось даже аромата духов. Матье был смущен, но одновременно преисполнился невыразимой надежды. Не вожделение преобладало в нем, а уверенность, что никакое желание не сравнится с тем, что будет, когда оно исполнится. Правда, тревожила странная пустота в голове. Его мысли стали как бы обломками мыслей, в них не было связности, которая свойственна разумным представлениям. Из памяти словно изгладилось, откуда он пришел, - как улетучились и все намерения, относящиеся к отдаленному будущему. Даже настоящее нетерпеливого ожидания растворилось в пассивном приятии ситуации. Грум - чей образ промелькнул в сознании Матье - не имел больше никакого значения, никакого смысла в его, Матье, новой реальности. Матье видел мальчика... если можно говорить о внутреннем видении... как наклонно парящую легкую фигуру... похожую на гигантский воздушный шар для детей: ливрея, не непроницаемая и не прозрачная, серая тень...
Он злился, что считает - его мозг считал, - и что такое перечисление чисел порождает какой-то глухой звук. Даже Эльвира... Он уставился на оклеенную обоями дверь, попытался мысленно нарисовать исчезнувший за ней образ. Поскольку цепочка чисел не обрывалась, это удалось лишь отчасти. Он почувствовал в конечном итоге лишь темный внутренний протест - проявление заключенной в нем и доведенной до крайности жизни. При этом сумма чисел и его естества превратилась в бесплодное оцепенение воли, как если бы он был сумасшедшим, который сосредоточился на одном-единственном своем побуждении и раздул его до размеров универсума.
Он был один. Тот совершенный человеческий облик -навязчиво-отчетливый, - который он еще недавно видел, теперь исчез. О той женщине Матье больше не думал; уже не помнил о благодатном тепле второго тела, проявившего к нему участие. Не вспоминал он и о собственном прошлом бытии, более содержательном, чем нынешнее: связанном с существованием Другого, кем бы тот ни был.
Его забросило из какого-то мерцающего пространства сюда - в это новое, прежде ему не ведомое томление. Он никого не звал. Он не помнил имен. И никакого имени не произносил.
В дверь постучали. Вошел грум Ослик. Лицо его было холодным - не двусмысленным, но все же загадочным: потому что в этом ночном воздухе предстало не собственное его лицо, а лишь тончайшая, словно папиросная бумага, пленка грима. «Мерцающая зеленым, как золотая фольга, если держать ее против солнца. Но я не распознаю за ней ничего подлинного». Таково было ощущение Матье.
Ослик двинулся в его сторону и сказал:
- Эльвира ждет вас, мой господин.
- Да, - поторопился ответить Матье и отвернул лицо от грума в сторону оклеенной обоями двери. Ослик в самом деле шагнул к двери и отворил ее. С приглашающим жестом. Матье поспешил за ним, услышал от грума, что ему придется подняться на несколько ступенек, поднялся, остановился перед второй дверью и понял, что первая, оклеенная обоями, дверь закрылась, - потому что вдруг стало совсем темно.
Он постучал, прислушался, ничего не услышал. Постучал еще раз; приглашения войти не последовало. Но он все-таки вошел. И первое, что увидел, - себя самого, делающего шаг навстречу и прикрывающего за собой дверь. А затем, постепенно распознавая, увидел совершенную симметрию комнаты: помещение, как бы рассеченное пополам и после, в воображении, снова восстановленное до целого. Ибо стена напротив была из стекла - сплошное зеркало, удваивающее предметы и всё происходящее. Так что Матье поначалу увидел альков за стеклянной стеной -словно в ином, недоступном мире, в нереальном. И, шагнув к этому алькову, он - его второе я - только отдалился от своей цели.
На мгновение Матье растерялся. А потом уже стоял возле гигантского окна, напротив себя самого (так близко, что мог бы дотронуться, но дотронуться не получалось), -и рассматривал себя, хлопая рукой по стеклу.
- Это я, - сказал он. - По крайней мере, таким я кажусь.
И тут же нахлынуло воспоминание - правда, очень короткое, каким бывает всякий толчок, заставляющий человека проснуться, когда внезапный перебой пульса разрушает глубокий сон, после чего остается проникнутая страхом неуверенность: единственное свидетельство недавно грозившей опасности. «Тоньше папиросной бумаги, таков я на зеркальной поверхности. У ангелов нет выдвижных ящиков, наполненных галстуками, среди которых они могли бы хранить нас, как вырезанные из бумаги фигурки, если мы были когда-то их игрушками, - ведь ангелы нагие. Но зеркала у них есть. Туда-то они и заталкивают нас... истончившихся, как мысль между двумя книжными страницами... если, конечно, от нас что-то остается. Гари. .. эта наша новая ипостась даже не как папиросная бумага... а гораздо тоньше. Тысячи и тысячи теней хранятся в одном-единственном зеркале. Все мыслимые образы... и наши тоже - если ангелы хоть раз прикоснулись к нам, чем-то им понравившимся...»