Они добрались до двери, вышли во двор, окруженный молчащими домами. Через подворотню прошли во второй двор, на первый взгляд не отличимый от первого. Имелся, как оказалось, еще и третий. Когда они пересекли и его, Матье увидел четырех человек, стоявших кружком, сбоку от дороги, у ворот, за которыми начинался третий переулок. Матье присмотрелся к ним. Он подумал, что увидел достаточно, чтобы ухватить их поверхностное. Вот парень, ему пятнадцать или шестнадцать: много плоти, сильный, с темным пушком над верхней губой. Вот девушка, четырнадцати- или пятнадцатилетняя: много плоти, сильная; бессознательная жизнь рассеяна по всему ее телу. И два паренька помладше, лет четырнадцати-пятнадцати: оба -нежнее старшего, с более чувствительной кожей; оба неуемны в желаниях, но замкнуты в себе.
«Они вожделеют друг к другу; но говорят ни к чему не обязывающие слова», - подумал Матье. Когда он и грум подошли ближе, кружок распался. Четверо прислонились к стене, сделались неподвижными, как мумии; в ожидании чужаков вооружались похабными словами - на случай, если с ними заговорят. Матье, ведомый грумом, молча прошел мимо.
- Кто они такие? - спросил Матье через двадцать или тридцать шагов.
- Я их не знаю, мой господин. Они мои ровесники; но я их не знаю.
- Почему они бодрствуют, Ослик? Ведь было объявлено, что город спит.
- Это их жизнь, мой господин. Их жизнь как раз и состоит в том, что они бодрствуют и стоят здесь.
- Не все, выходит, спят; так я и думал, - сказал Матье.
Оба остановились. Грум убрал руку с плеча своего
спутника.
- Вот и улица, - сказал Ослик. - Ваш путь, мой господин,- прямо перед вами.
- Для меня еще есть какой-то путь?
- Полагаю, что да,-ответил грум.
Матье помолчал, поискал вопрос, который хотел бы задать. Но когда он повернулся к груму, того уже и след простыл.
«У меня здесь ни разу не возникло желания, которое тут же не растаяло бы».
Ему было неловко, как после необдуманно позволенного себе излишества.
«Я никому из тех, с кем здесь встретился, ничего от себя не оставил. Я не потерпел никакого убытка...»
Он пошел - не усталый, скорее обескураженный -по пути, который указал ему грум. С каждым его шагом истончалось воспоминание об Эльвире, об упущенной черной радости... о незавершенном приключении... о милом брате Эльвиры, скрывающем под серой униформой шершаво-черную грудь. Матье не удержал в памяти почти ничего. Черная кнопка... последнее, что он помнил... кнопка матовая, как ткань. Сосок из древесного угля. Эльвирин или Ослика.
Глаза его были сухими.
- Холодает, - сказал он и ускорил шаг. Он теперь едва различал дорогу. На дома внимания не обращал. Из-за почти полного отсутствия света все казалось расплывчатым - не таинственным, а каким-то вымороченным. Рухлядь, сваленная перед домами, ведра с золой, картонные коробки с мусором и объедками, источавшие пресный, выветрившийся или едко-неаппетитный запах: все показывало, что находится он в малоприятном пригороде, на одной из боковых улиц, заселенных людьми, которые привыкли жить в скудости или вовсе опустились на дно, сгнив под воздействием всяческих бед, гадких испарений и дурных привычек. Взрослые без надежды, в давно остывших постелях, преисполненные апатичной алчности. Дети, лишенные теплой заботы, выброшенные на тротуар - чтобы ползали по нему, пачкали его нечистотами и эти же нечистоты жрали. Юноши, чувствующие в себе раннее семя, уже испытавшие всяческие разочарования, но пока не утратившие странной веры в то, что угодничество перед другими и отречение от себя обеспечат им пропитание и кров. И работники, те, кто трудится у станков или в бессчетных конторах, - изнуренные и нагруженные обязанностями, отбарабанивающие каждый день с механической регулярностью, свойственной башенным часам.
- Почему это так? - спросил себя Матье.
И ответил себе:
- Жизнь, ставшая только плотию[52], выдвигает лишь одно требование: быть и оставаться здесь. Работа дает пропитание, пусть и весьма убогое. Проституция - тоже, и тоже весьма убогое. Кто жрет грязь, тот либо умирает, либо приспосабливается к ней. Бытие вообще скудно; но оно есть собственность, пока длится. Оно ценно даже в черной плоти, и в гноящейся - тоже. Оно ценится слепцами и ценится импотентами. Лишь позднее, когда теплая пена остынет и станет грязным пятном...
Он наткнулся на какой-то покореженный предмет, вляпался в кал, остановился перед домом, подумав, что сможет расшифровать надпись на табличке. И прочитал:
«Барбара Давай-Давай, акушерка».
«Какая разница между никогда не рождавшимися и теми, кто однажды побывал здесь? Между никогда не обретавшими форму и однажды ее обретшими? Мыслить, иметь представления... - этого слишком мало. Любовь, самое кровоточащее чувство... - проходит ли она без следа? Есть ли воспоминания, остающиеся после нас?»
Он побрел дальше. Ему попадалось все больше вывесок, надписи на которых он мог расшифровать. Но равнодушие перевешивало любопытство.
«Этот пригород должен вскоре кончиться», - думал он.
Но была какая-то безмерность в его - пригорода - протяженности. Он все никак не кончался.
Кто-то, мимо кого Матье прошел, не заметив, теперь окликнул его. Молодой голос, не лишенный сходства с голосом грума, но не такой чистый.
- Не угостите сигаретой? - тихо спросил голос.
Матье остановился, ощупал карманы и повернулся к заговорившему с ним.
- У меня при себе нет сигарет, - ответил он.
Незнакомец подходил все ближе, ступая с трудом или, как показалось Матье, крадучись.
- Плохо, - сказал Приближающийся, - я истосковался по куреву. У меня давно не было во рту сигареты.
Матье попытался рассмотреть, кто это перед ним.
«Мальчик еще, - решил он, - Очевидно, хромой или страдающий каким-то недугом».
- У меня при себе нет сигарет, - повторил; как если бы тот, другой, ему не ответил.
- Не по пути ли нам? - спросил тот.
Матье медлил с ответом, словно пробовал вопрос на вкус. Он сделал пару шагов, удаляясь от другого. Но тот сразу требовательно крикнул:
- Вы должны взять меня с собой, господин! Я голоден. Мне негде спать. Я устал.
Матье ответил:
- Я чужой в этом городе. У меня здесь нет дома.
- Но есть же тут пивные, - сказал другой.
- Пивные все закрыты, - возразил Матье.
Другой заныл:
- Кто не знает жалости, тому давно следовало бы спать.
- Ты, кстати говоря, белый? - спросил Матье.
- Был бы свет, вы бы, мой господин, увидели, кто я, - отозвался другой.
- А есть тут где-нибудь свет?
- Возможно, - сказал другой, опять оказавшийся рядом с Матье.
- Если ты знаешь, где свет, то нам по пути. Коли поблизости найдется пивная, которая еще открыта, ты наешься досыта. - Матье ощупал купюру у себя в кармане.
- Мне холодно, - сказал другой.
- Да, похолодало, - ответил: Матье.
Он попытался идти быстрее, но попутчик его задерживал. Даже схватил Матье за пальто, и Матье пришлось, по сути, волочить его за собой, отчего они передвигались с трудом.
- Это ты плохо придумал, - сказал Матье. - Раз уж мы идем вместе, лучше возьми меня под руку.
Тот так и поступил, после чего сразу зашагал вполне бодро. Но все же немного наваливался. Матье чувствовал вес, пусть и ослабленный, другого тела - и вместе с тем доверие к этому чужаку, о котором знал только, что он юн и является существом мужского пола... И что какой-то изъян, серьезный или незначительный, сковывает его движения: ноготь на ноге, вросший в мясо, или боль в тазобедренном суставе, или неправильное строение костей; или что-то совсем пустячное: стертая пятка либо мышечная судорога, случающаяся порой у подростков. Поскольку оба теперь шагали довольно быстро, Матье отбросил мысль о серьезном недуге. Он решил, что речь скорее всего идет о вросшем в мясо ногте или о болях, связанных с взрослением организма.
Они свернули за угол. Тот, кто прежде шаркал ногами, теперь показывал дорогу. После того, как они несколько раз спустились и поднялись по каменным ступенькам, мальчик остановился перед темной стеной, в которой Матье с трудом разглядел грубо сколоченную дверь.
- Здесь вход, - сказал его провожатый.
- Так вперед!
Тот, другой, наудачу повернул ручку. Дверь сдвинулась. Света едва ли стало больше. Все же они поняли, что находятся в узкой прихожей. По левую руку сама собой - им так показалось - распахнулась вторая дверь. И оттуда хлынули затхлое тепло, запах пива, застарелый табачный дым, свет. Настоящий свет, сделавший предметы различимыми.
- Уже утешение, - сказал Матье.
Он оттеснил другого и первым прошел в зал. Зал был самым обычным, для посетителей с мелочевкой в кармане. Ничего выдающегося. Столы, деревянные стулья, длинные скамьи вдоль стен. В глубине - барная стойка, длинная и высокая, сплошь уставленная бутылками. Пивные краны криво вырастают из толстой, красного дерева доски. Витрина с образцами еды поблескивает стеклом и металлом. .. Стена за этим сооружением имела полки; на них громоздились питейные емкости всевозможных форм и размеров и, опять-таки, бутылки с различными этикетками. Кельнерша - усталая пышнотелая женщина с лицом восковой бледности, с обведенными тушью провалами глаз, с голыми руками, в платье из блекло-красной материи - стояла, склонившись над барной стойкой, и что-то писала в конторской книге. Она, очевидно, занималась подсчетами, поскольку беззвучно шевелила губами, как если бы это помогало запоминать цифры. На вошедших она внимания не обращала; лишь раз подняла глаза: когда они прошли мимо нее и уселись сбоку от стойки, на одну из скамеек у стены. Она продолжала вшептывать в себя цифры и иногда записывала результаты подсчетов толстым тупым карандашом.