Даже Гериос, чуть было не почувствовавший после эпизода с некстати предложенным сыну именем, что сделался всеобщим посмешишем, теперь замечал, что вокруг него теснятся люди, которым не терпится ободряюще его расцеловать, как если бы ему причитались поздравления. С чем его было поздравлять? По видимости — с рождением сына, но истина крылась в ином, и хотя никто не смог бы этого как следует объяснить, в глубине души каждый понимал: тот грех, из-за которого теперь наказывали целую деревню, обернулся лихим вызовом, и каждый из принимавших в нем участие, будь то неосторожный возлюбленный, неверная супруга или рогатый муж, ныне в глазах поселян был полностью отмыт от любых обвинений.
Что касается последнего, то есть мужа, уместно заметить, что с момента появления «саранчи» и в ожидании ее «отлета» Гериос с супругой и младенцем, коему исполнилось сорок дней, предусмотрительно покинули замок и временно обосновались у его свояка кюре в комнатке, примыкавшей к церкви. Туда нескончаемой вереницей потянулись люди, преисполненные участливого внимания. Их прошло здесь больше, чем за предыдущие два года в «верхних», замковых апартаментах, и прежде всех прочих являлись матери, предлагавшие покормить — пусть хотя бы единожды — маленького грудью, чтобы их приязнь и симпатия получили прямое, «телесное» выражение.
Многие могли бы задаться вопросом: продлится ли подобное преувеличенное дружелюбие дольше, чем подпитывающее его присутствие на их земле пресловутой «саранчи»?
«…Ибо эти зловредные полчища в конце концов отхлынули назад, к бесплодным высотам Великого Загорья», — как сказано в «Хронике горного селения».
Накануне того благословенного дня по селению поползли слухи о грядущем освобождении от тягот, но местные жители не придали им веры: каждый день их обнадеживали подобным образом, но к заходу солнца поспевало опровержение. Подчас благая весть исходила из замка, прямо из шейховых уст. Но при всем том никто не держал на него зла за эту ложь во спасение. «Ибо разве не говорят, что в сумрачные эпохи время движется вперед ложными всполохами и люди вынуждены пробираться на ощупь, словно через горный поток, перепрыгивая с одного скользкого камня на другой?»
Однако на этот раз у шейха сложилось впечатление, что его так называемые гости действительно намереваются убраться восвояси. Сделавшись наполовину пленником в собственном замке, он тем не менее усиленно соблюдал видимость приличий и каждое утро приглашал тестя выпить с ним чашечку кофе на специальном подиуме в форме балкона, обращенного не к долине за окном, а к трапезной, называемом на местном наречии «айван», — единственном месте, откуда можно было созерцать что-нибудь, кроме десятков походных шатров, в беспорядке расставленных незваными гостями, преобразившими все подходы к замку в подлинную кочевую стоянку.
Хотя и тесть, и зять с некоторого времени уже начали обмениваться вымоченными в меду стрелами, но решила дело шейхиня, однажды объявившая родителю, что соскучилась по своему сыну, во все время этого «гостевания» оставленному на попечении бабушки, и не прочь повидать его снова. Повелитель «саранчи» разыграл самое чистосердечное возмущение:
— Как? Ты просишь разрешения уехать у меня, когда здесь находится твой супруг?
Вышеупомянутому супругу почудилось тогда, что веревочка кончает виться, смахивающее на пытку посещение близится к долгожданному финалу. Это его одновременно порадовало и встревожило. Он боялся, как бы напоследок дикая орда захватчиков в качестве прощального памятного презента не пустила бы все на поток и разграбление. Очень многих в селении до такой степени мучили подобные же страхи, что они ожидали рокового дня с ужасом и были бы не прочь потерпеть еще несколько недель мирного разбоя, отсрочивая окончание нашествия.
Действительность этих опасений не подтвердила. Против ожидания «саранча» схлынула в порядке, каковой можно бы счесть почти образцовым: только и того, что на прощание (дело происходило в конце сентября) местные виноградники и фруктовые сады удостоились «посещений» и были ободраны дочиста — но уж этого-то урона никто и не чаял избегнуть. Зато не пришлось оплакивать ни убийств, ни разрушений. Непрошеные гости не помышляли объявлять тхар — «час отмщения»; они просто желали подвергнуть зятя разорительному унижению, и таковое свершилось. При прощании шейх и его тесть даже облобызались на крыльце замка, как то было и в момент приезда всей честной компании; снова, как тогда, этой церемонии сопутствовали издевательские приветственные клики всех прочих отъезжающих.
Последним, что услышали от шейхини, явилось обещание: «Я вернусь на исходе зимы». Уточнить, будет ли при ней столь же многочисленный эскорт, она не соизволила.
В ту зиму вся округа познала голод, а наше-то селение пострадало от него сильнее прочих. И чем больше истощалось съестное, тем отчаяннее поносили «саранчу»; осмелься кто-нибудь из недавних гостей вновь объявиться в здешних местах — никому, даже самому шейху не удалось бы предотвратить резню.
Их поджидали потом годы и годы, расставили дозорных на всех дорогах, тщательно обдумали, как перебить тех, кто сунется. Если кое-кто опасался возвращения прожорливых гостей, множество других крепко надеялись повидать их еще разок, безутешно кляня себя за прошлое долготерпение. Но никто не пришел. Быть может, они вовсе и не собирались. Хотя, вероятно, причина в болезни, сразившей шейхиню, — как поговаривали в селении, то была чахотка, в коей местные жители усматривали, разумеется, не что иное, как справедливое возмездие. Приезжавшие из Великого Загорья и видевшие высокородную больную в доме ее отца говорили, что она ослабела, похудела, постарела, подурнела до неузнаваемости, и все свидетельствует о том, что дни ее сочтены.
Итак, опасность постепенно отступала, и те, у кого имелись сомнения относительно рождения Таниоса и кто считал не в меру дорогой расплату за это галантное приключение, мало-помалу осмелели и начали возвышать голос.
Сперва до сына Ламии не доходил ни один отзвук подобных пересудов, никто не хотел говорить об этом в его присутствии. Как все селяне его возраста, он рос в навязчивом ожидании «саранчи», но не мог и помыслить, что именно его появление на свет навлекло на всех это бедствие. У него было счастливое детство, вполне мирное, чуть капризное, не без излишеств веселого гурманства. Вся деревня видела в нем своего рода живой амулет от всех напастей, и он этим пользовался, знать не зная истинных причин своей избранности.
По мере того как он подрастал, подчас случалось, что какой-нибудь приезжий, видя, как прелестный ребенок носится по закоулкам дворца, по неведению или в силу своей испорченности спрашивал, уж не приходится ли он шейху сынком. Таниос, смеясь, отвечал: «Нет, я — сын Гериоса». Без каких-либо колебаний и не подозревая подвоха.
Видимо, за все эти годы у него не зародилось ни малейшей догадки о собственном происхождении вплоть до того самого дня, проклятого из проклятых дней, когда ему трижды крикнули прямо в лицо:
— Таниос-кишк! Таниос-кишк! Таниос-кишк!
ПРОИСШЕСТВИЕ III
СУДЬБА ЗАГОВОРИЛА УСТАМИ СУМАСШЕДШЕГО
Речь мудрого течет сияющим ручьем.
Однако во все времена люди предпочитали для питья воду, истекающую из самых темных пещер.
Надир. «Премудрость погонщика мулов»
I
Место, где сын Ламии находился в тот момент, когда случилось это происшествие, я могу описать вполне точно. С той поры оно мало изменилось. Главная площадь сохранилась в прежнем виде, да и зовется так же — Блата, то есть «мощенная плитами». Свидания назначались не «на площади», а «на Плитах». Так ведется и поныне. Тут же рядом приходская школа, существующая уже три столетия, но хвалиться этим никто и не думает, поскольку дубу, растущему во дворе, что-то около шестисот, а церковь — или по крайней мере самые древние из ее камней — еще вдвое старше.
Сразу за школой — дом кюре. Нашего буну зовут Бутрос, совсем как того, что жил здесь в пору Таниоса; мне было бы приятно сообщить, что речь идет об одном из его потомков, но такое совпадение имен — не более чем игра случая, этих двоих ничто не связывает, не считая разве того, что, если покопаться в генеалогии жителей селения, уже в четвертом колене все окажутся в родстве со всеми.
Мальчишки Кфарийабды и ныне, как тогда, играют под деревом и на площадке перед школой. В те давние годы они носили кумбаз — что-то вроде платья-фартука — и еще колпак: лишь тот, кто гол как сокол, совсем свихнулся или по крайней мере большой оригинал, мог появиться на людях с непокрытой головой, шейф — в этом слове заключалось неприкрытое порицание.