– Что теоретически невозможно.
– Ну вот, ты опять мыслишь негативно. Если ты способен сделать батарейку из лимона, то тебе все должно быть нипочем. Уверена, ты бы справился.
– Ты едва меня знаешь.
– Но я могу утверждать. У меня есть чутье. Дуглас, однажды ты совершишь нечто удивительное.
Разумеется, она была далеко не трезва, и пусть это длилось не больше секунды, мне показалось, что она действительно поверила в меня. Даже что это могло быть правдой.
Итак, мы продолжали путешествие, теперь втроем, в приятном, как мне казалось, молчании, удрав из Лондона через черный ход и всплыв на поверхность посреди унылого сельского пейзажа – сплошные столбы и дороги, внезапный проблеск реки – Медуэй, что ли? – заполненной прогулочными катерами, хандрящими под облачным английским летним небом, затем лесистые клочки и снова дороги. Вскоре кондуктор объявил, что мы въезжаем в туннель под Ламаншем, и пассажиры послушно уставились в окна в надежде увидеть – что? Косяки цветных рыбок, проплывающих мимо аквариумного стекла? Туннель под морем никогда не оправдывает ожиданий, но тем не менее все равно является достижением. Кто спроектировал туннель под Ламаншем? Никто не знает имени. Больше нет Брюнелей и Стивенсонов[10], и туннели по своей природе никогда не получают столько же внимания, сколько великие мосты, но все же являются великим достижением. Я высказал эту мысль вслух – что туннели недооценены и какое это чудо, в самом деле, представлять, что над нашими головами огромные массы породы и воды, и в то же время чувствовать себя в безопасности.
– А я не чувствую себя в безопасности, – сказал Алби.
Я откинулся на спинку кресла. Инженерное дело… Почему мой сын не заинтересовался инженерным делом?
За окном начинался день, сначала шли ровные ряды заборов, бетонных бункеров и откосов, их сменил приятный сельский пейзаж одинаковых равнин, протянувшихся до самого Парижа. Разумеется, это заблуждение, что пересечение условных границ на карте сопровождается изменением настроения. Поле и есть поле, а дерево – это дерево, однако то, что мы сейчас видели, могло быть только Францией, да и сама атмосфера в поезде изменилась, хотя, может быть, это только казалось: пассажиры-французы излучали довольство, что возвращаются домой, а все остальные – радостное возбуждение оттого, что наконец-то находятся «за границей».
– Ну вот и добрались! Франция!
И даже Алби не нашел что возразить.
Я уснул, шея затекла, челюсти крепко сцепились, голова, прислоненная к окну, вибрировала, потом я проснулся где-то в середине дня, когда начались предместья Парижа. Алби заметно оживился при виде граффити и городской грязи. Я раздал полипропиленовые папки формата А4 с маршрутами по Северной Европе, адресами отелей, номерами телефонов, расписанием поездов; отдельным списком шли экскурсии и развлечения.
– Не строгое расписание, а скорее руководство к действию.
Алби перелистывал страницы вперед и назад:
– А почему все это не заламинировано, па?
– Да, почему не заламинировано? – вторила ему Конни.
– Потому что отец начинает допускать небрежности.
Жена с сыном любили меня покритиковать. Это доставляло им удовольствие, поэтому я улыбнулся и подыграл им, пребывая в уверенности, что в конце концов они скажут мне спасибо.
Сойдя с поезда, мы взбодрились, и я даже перестал реагировать на то, что гитара в футляре била меня по коленкам, выпитый кофе устроил коррозию в желудке, а вокзал не вызывал ничего, кроме раздражения.
– Не спускайте глаз с багажа, – предостерег я.
– На любом вокзале, в любой точке мира, – сказала Конни сыну, – можешь быть уверен, что твой отец велит тебе присматривать за багажом.
Мы вышли с Северного вокзала и оказались под огромным небом, ярким и синим, которое нас приветствовало.
– Ты рад? – спросил я сына, когда мы садились в такси.
– Я уже бывал в Париже. – Он дернул плечом.
Мы устроились на заднем сиденье, Конни перехватила мой взгляд и подмигнула, такси тронулось в путь, останавливаясь и снова двигаясь сквозь плотное, малоприятное ядро города по направлению к Сене, мы с Конни зажали нашего сына с двух сторон, непривычно прижимаясь друг к другу боками в ожидании, что на смену торговой части Больших бульваров придет пыльная элегантность сада Тюильри, прелестный и нелепый Лувр, мосты через Сену. Мост Согласия? Мост Руаяль? В отличие от Лондона, где всего лишь два-три приличных моста, любое пересечение Сены кажется мне чудесным, по обеим сторонам сохранены красивые панорамы, и мы с Конни жадно ловили их, глядя то направо, то налево, следя друг за другом, а наш сын тем временем глядел в свой телефон.
Мы перешли через Лондонский мост в два сорок пять ночи или чуть позже. Район Сити выглядел в те годы другим, он был приземистым и не таким наглым, как сегодня, этакая модель деревенской Уолл-стрит, хотя и довольно недружелюбной территорией для тех, кто редко оказывался на востоке города за пределами Тоттенхем-Корт-роуд. Пустынное место в этот час, словно в ожидании неминуемой катастрофы. Мы прошли мимо Монумента[11], по Фенчерч-стрит, наши голоса ясно звучали в ночи, когда мы делились друг с другом историями, которые обычно рассказываем новым знакомым.
Конни вновь обрела способность нормально говорить и поведала мне о своей большой разномастной семье: мать – бывшая хиппи, легкомысленная, эмоциональная, любящая выпить; биологический отец давно канул в небытие, ничего ей не оставив, кроме фамилии. И какая же у нее фамилия? Мур. Конни Мур. «Потрясающее имя, – подумал я, – как название деревни в Ирландии». Отчим ей достался экзотический – киприотский бизнесмен, владелец ряда сомнительных закусочных, где продавался кебаб, в Вуд-Грин и Уолтемстоу, так что сейчас она считалась в своей семье аномалией: умной выскочкой, вся в искусстве.
– У меня трое братьев, наполовину киприотов, все они маленькие бульдожки, работают у отца и понятия не имеют, чем я занимаюсь. И отчим такой же – смотрит телик, где показывают какой-нибудь йоркширский пейзаж, или в отпуске увидит закат или оливковое дерево и сразу говорит, – тут она перешла на акцент, у нее всегда здорово получаются акценты, – «Конни, ты видишь? Рисуй скорей!» Или он пытается навязать мне комиссию: «Нарисуй свою мать, она красивая женщина, сделай картину. Я заплачу». Для Кемаля высший показатель художественного мастерства – нарисовать глаза, которые смотрят в одну сторону.
– Или руки.
– Точно. Руки. Если способен нарисовать все пять пальцев, ты Тициан.
– А ты умеешь рисовать руки?
– Не-а. Все равно я его люблю – Кемаля, – и братьев тоже. Они души не чают в моей маме, а она позволяет себя обожать. Но я не похожа ни на кого из них, на нее тоже.
– А что твой отец? Я имею в виду биологический?
Она пожала плечами:
– Он ушел из дома, когда мне было девять. Мне, вообще-то, не разрешают упоминать о нем, потому что мама расстраивается. Он был очень красив, я знаю. Обаятельный музыкант. Сбежал в Европу. Он… до сих пор… где-то там. – Она махнула на восток. – Да мне все равно, – сказала она и пожала плечами. – Сменим тему. Спроси о чем-нибудь еще.
Когда мы рассказываем о себе при таких обстоятельствах, то никогда не придерживаемся нейтрального тона, и она выбрала для себя образ одинокой души. Она не впадала в слащавость или слезливость, вовсе нет, но теперь, когда вся бравада испарилась, она казалась не столь самоуверенной, и я чувствовал себя польщенным такой откровенностью. Мне понравился разговор, который мы вели в ту ночь, особенно начиная с той минуты, когда она перестала галлюцинировать. У меня накопилось безграничное число вопросов, и я был бы счастлив, если бы она рассказала о своей жизни во всех подробностях, был бы счастлив пройти мимо Уайтчепела и Лаймхауса в Эссекс, в устье реки, а затем дойти до моря, если бы она захотела. Она тоже проявляла ко мне интерес, чего я не знал уже несколько лет. Мы обсуждали наших родителей, братьев и сестер, нашу работу и друзей, школы и детство, подразумевая, что нам понадобятся все эти знания на будущее.
Разумеется, спустя почти четверть века вопросы о нашем далеком прошлом все уже заданы, осталось только «как прошел день?», и «когда вернешься домой?», и «ты вынес мусор?». Наши биографии переплелись так тесно, что теперь мы присутствуем вместе почти на каждой странице. Мы знаем все ответы, потому что мы там были, и поэтому любопытство становится трудно поддерживать; его замещает, как я полагаю, ностальгия.
32. В нашей просоленной спальне полно чужих лошадей