Ознакомительная версия.
— «Если вы не отзоветесь, мы напишем в Спортлото!» — продекламировал кто-то у окна. Кажется, тот самый красивый мальчик, с которым заигрывала Семенова с трехцветными тенями на еще детских глазах.
— Вот, — подытожила я. — Значит, у этого класса есть надежда. Пишем. Кто умеет — пишет, кто не умеет — ставит крестик. И получает не тройку, а кол.
— В смысле? — вскинулся Тамарин. — Меня устроит тройка.
— А меня — кол. Диспут окончен.
— Такой оценки нет! И потом, вам для вашей зарплаты нужно, чтобы в классе было как можно больше хорошистов! Так что вас моя тройка не должна устраивать! Вы должны меня уговаривать: «Димочка, ну напиши на четверку, постарайся!»
— Сейчас. Подожди! — кивнула я Тамарину. Я уже третий или четвертый раз слышала, как негромко, но настойчиво гудит телефон в режиме «вибрации» у меня в портфеле.
Я достала телефон. Пять пропущенных звонков. Три сообщения. Все от Настьки. Последнее: «Мам! скорей иди ты где?», так… Первое: «Мам никитосу разбилиголову и сломали руку одну и можетбыть две». Я глубоко вдохнула-выдохнула.
— Как тебя зовут? — спросила я рыжую девочку с правильным, хорошим лицом, которая подавала голос в самом начале урока.
— Вероника.
— Иди сюда. Вот текст, диктуй первый абзац. Мне нужно позвонить.
— Учитель на уроках не имеет права пользоваться телефоном в своих личных интересах, — лениво, но громко заметил Тамарин.
Кто-то из девочек захихикал. Наверно, он пользуется у них успехом, но мне было сейчас совершенно не до него.
— Я в общественных интересах, не переживай, Тамарин. Звоню в Нобелевский комитет.
— Причина какая?
— Сообщить о тебе. Они же еще не знают, что ты есть на свете. Премию неверно распределят.
Тамарин продолжал что-то бубнить, наверно, не очень удачное, потому что бубнил негромко, неразборчиво. Вероника начала читать текст диктанта, слегка спотыкаясь на букве «р», а я, не до конца прикрыв за собой дверь, вышла в коридор.
Я набрала номер учительницы Никитоса и Настьки, Юлии Игоревны. Она никак не отвечала. Я звонила снова и снова. Но телефон молчал. В классе тем временем стал все громче слышен голос Тамарина, раздался чей-то смех. Я взглянула на часы — до конца урока больше получаса. Никитосу сломали руку или даже две. И разбили голову. Это очень больно. Ему нужна я. Мне совершенно не нужен Тамарин и восьмой «В», независимо от того, знают они про Высоцкого или нет. Все это стремительно пронеслось у меня в голове. Сердце уже стучало как будто где-то отдельно от меня. Как бедный загнанный зверек перебирает лапками, когда ему уже некуда бежать, когда его поймали и сейчас перережут горло. А он все пытается убежать. И лапками, лапками, беспомощными, быстрыми, отчаянно скребет в воздухе…
Да! Надо позвонить на вахту в младшую школу. Ведь они в курсе, если приезжала «Скорая».
— Школа слушает, — охранница ответила сразу.
— Это мама Никиты Воробьева, из третьего «А». Вы не знаете, ему не вызывали «Скорую»?
— Что? «Скорую»? Кто вызывал? Это кто говорит?
— Это мама Никиты Воробьева. Я тоже в школе работаю, в старшей. Я на уроке сейчас, понимаете?
— А что вы хотите? У нас урок идет! — бойко ответила мне охранница.
Я представляла, какая из двух смен сейчас заступила на вахту. И охранницу эту знала. Здоровая тридцатилетняя тетка из Брянска сидит с утра до вечера на стуле в московской школе, охраняя без оружия школу. Вокруг все ходят туда-сюда, дети кричат, родители беспрестанно дергают, чего-то хотят, а в Брянске растет собственная дочь, с бабушкой, растет и растет, ждет, скучает…
— Я вас спрашиваю, — продолжила я, стараясь говорить вежливо, чтобы она не швырнула трубку, но твердо, — «Скорую» никому не вызывали? Не было в школе «Скорой»?
— У нас?
— Да.
— А что случилось? Кто это звонит? Сейчас урок идет, женщина!
Я положила трубку. До конца урока осталось двадцать восемь минут. Никитосу сейчас больно, невыносимо больно. Он не может плакать. Он мачо. Он укусит себя за руку, чтобы не плакать. У него вся левая рука искусана. Молочными зубами однажды укусил себя так, что думала — зашивать придется. Заросло. И все равно кусает. Чтобы удержать слезы. Так. Я набрала Настькин номер. У нее, разумеется, телефон стоит на тихом режиме, она очень дисциплинированная девочка. Бесполезно. Сама звонить может, а я дозвонюсь только после пятого урока, когда она включит звонок. Требовать от нее, чтобы она включала звонок на каждой перемене и потом его выключала, — жестоко и практически невыполнимо, и я не требую.
Я зашла в класс. Здесь уже шло веселье полным ходом. Вероника, видимо, прочитала первый абзац и села на место. Тамарин что-то громко рассказывал, повернувшись ко мне спиной, «Лолита» интриговала с красивым мальчиком, знакомым с творчеством B. C. Высоцкого, остальные — кто играл в телефонах или на планшетах, кто спал, положив голову на руки, другие увлеченно болтали.
— У вас что-то случилось? — спросила Вероника.
Она напомнила мне Сашу Лудянину из одиннадцатого класса. Только Вероника, наверно, еще не укрепила так свой авторитет, как Саша. Она пока в начале пути. Говорить, как Саша, от всего класса, у нее не получалось.
— Все нормально. Ты продиктовала первый абзац?
— Да, — кивнула Вероника. — Дальше там что-то непонятно.
— Хорошо. Так. На место сели, — я набрала побольше воздуха. — На место! Сели! — Я обратила внимание, что на повышение тона среагировали практически все. И почти все замолчали.
— Тамарин!!! — неожиданно для себя самой проорала я на пределе того, что сама назвала бы громким, резким, но пока еще интеллигентным криком.
Дальше — только кричать, как женщины на воскресной ярмарке. Одна осипла еще в декабре, когда заставляли работать на тридцатиградусном морозе, и приходилось за смену выпивать полторы бутылки водки, чтобы не заболеть воспалением легких. Вторая осипла за всю свою жизнь, которая как-то незаметно прошла на рынках — то на вещевом, где она продавала чужой товар — носки-колготки, майки да рейтузы, то на овощном, где она торговала чужими яблоками, выдавая их за свои — люди любят, когда им говорят: «Свое, с огорода, без всякой химии», — то на продовольственном, предлагая конфеты без срока давности, сыр, не купленный в магазине, рыбу, которая пролежала в морозильнике в соседнем супермаркете все лето. Ее разморозили, повысили в цене и продают как немороженую… И она кричала всю жизнь, кричала… И я завтра так закричу, если не найду другого ключа к этим детям. И к другим. «Как воспитать дракона? — Ори на него!»
— Поднимите руки те, кто хочет получить единицу или двойку без проверки диктанта!
Я оглядела класс. На меня смотрели сейчас большинство детей. Шуршать, смеяться, играть перестали. Руку не поднял пока никто.
Так подействовал крик? Или от меня пошла энергия ненависти? И заставила их выпрямить спины и оторваться от игр на планшетах? Да, я работаю второй день в школе. И я практически уже ненавижу этих детей. Я их плохо знаю. Я не знаю их не то что по именам — по лицам. Но я почти ненавижу эту инертную, плохо управляемую, живущую по каким-то своим законам массу. Я не знаю отдельных лиц. Но я уже знаю лицо этой массы. Насмешливое, ленивое, дурное. Неграмотное. Прохиндейское… Я остановила себя. Не проще сбегать и узнать, как там Никитос? Которому я сейчас точно нужна. Чем стоять перед этими равнодушными, чужими, недобрыми взрослыми детьми и ненавидеть их. Уже не тихо — громко. Я уже крикнула в этих стенах. Так я кричала последний раз лет пять назад. Когда дети мои были еще очень маленькие. И я никак не справлялась. Никитос упал с лестницы лицом вниз, Настька плачет, Никитос заболел, Настька — заболела еще сильнее, оба выздоровели, Никитос упал с крыльца дачи, Настька плачет — себя не помнит… И я на них кричала. Кричала-кричала, пока однажды мне после крика не стало плохо. Я легла, полежала. В тяжелой горячей голове что-то медленно ворочалось, как будто раскаленные толстые макароны, липкие, бесконечные, которые никогда не распутать, распирали мою голову изнутри. То в висок толкнут, то в затылок, то над глазом… Боль прошла. Но с того раза я стала как-то путать слова. Хотела сказать «завтра», говорила «вчера», хотела сказать «вермишель», забывала слово. «Спагетти» помню, «рожки», «лапша», а «вермишель» — никак. Это тоже прошло. Но не совсем. И сейчас, когда я очень волнуюсь или очень устала, я начинаю говорить как старая бабушка, которая варит в кастрюле очки вместо бараньих костей.
И я испугалась тогда. За своих детей. Не то что я слишком сильно на них крикну — другие дети и не такое переживают, мои близнецы еще вполне благополучные. Я испугалась, что их мать потеряет здравость ума задолго до положенного срока. То, что мне, очевидно, положено когда-то ее потерять, я уже поняла — по первым намекам моего организма. Но я намеки услышала. И орать перестала. В одночасье.
Ознакомительная версия.