К востоку улицы стали опрятнее. По тротуарам спешили прохожие, представители среднего класса, сновали из магазина в магазин. Маленькие, приличные кинотеатрики рекламировали приличные иностранные фильмы.
— Нана, ты это видела? Мы с Джоани ходили в прошлом месяце. Так здорово!
— Да, я тоже посмотрела. Очень красивый фильм.
— Знаешь, что мне больше всего понравилось? Там было все как в жизни. Французские фильмы все такие. Ну, допустим, героиня вовсе не красавица. И нос длинный, и волосы становятся будто пакля, когда она из моря выходит. Совсем как у меня. Но зато улыбка! Какая улыбка! И парень тоже… Ты помнишь, как он на нее смотрел? Они шли по улице, несли такой длинный белый батон — по-европейски, без обертки, — и вдруг он остановился, повернул к себе ее лицо и долго вдыхал его, словно аромат цветка.
— Помню, — кивнула Анна, хотя на самом деле ничего подобного в памяти не осталось.
— К концу фильма я ревела, по-настоящему. А потом зажегся свет. Так внезапно — сразу все настроение сбивается. У меня глаза красные, из носу течет, ищу в сумочке платок или салфетку, а тетка, которая рядом сидела, взглянула на меня и захихикала. Я ужасно разозлилась и говорю: «Не ваше дело!» У нее прямо челюсть отвисла. А мне сразу стыдно стало — впору сквозь землю провалиться. У тебя так было когда-нибудь? Хотелось от стыда сквозь землю провалиться?
Уже в поезде, когда они отъезжали от Нью-Йорка, Анна подумала: странно, иногда ведь из детей слова не вытянешь. Как говорит Айрис: «Необщительны». А порой не остановишь — прямо рог изобилия.
— В этом году примусь за учебу всерьез, особенно за математику. Хотя, если честно, математика мне до лампочки. Ну разве понадобятся мне в жизни квадратные уравнения?
— Вот уж не знаю. Не знаю даже, что это такое.
— Вот, значит, я права! Ты прекрасно без них обошлась! Но я все равно решительно берусь за ум. А вторая задача: избавиться от складки на талии. Она меня жутко портит.
— Не вижу никакой складки.
— Ее и не видно, когда я в платье. Но на прошлой неделе мне купили брюки, и я влезла в них под душ — чтобы сели. Там-то я и рассмотрела в зеркале эту складку. Ужас! Надо срочно что-то делать. Вот у тебя для твоего возраста прекрасная фигура. Тебе небось не приходилось думать, что можно есть, что нельзя. А какими духами ты пользуешься?
— Какими попало. Дедушка всегда дарит духи на свой вкус, ими и пользуюсь.
— Мои духи — только «Калеш». Восхитительный запах. Чувственный и в то же время утонченный, понимаешь?
Лора способна болтать без устали, а я готова слушать ее тоже без устали.
— …теперь фотография Д.Г. Лоуренса. Во всю стену.
— …крем от прыщиков, очень помогает, но когда намажусь — вид, как после ветрянки.
— …понравилось все, до последней ноты, только все-таки впечатление от Чайковского совсем другое, чем, допустим, от Генделя, правда? Совсем другой музыкальный язык, да?
Если б понадобилось обозначить место и время, точку пространства и миг, в которых находимся мы с Лорой, получилось бы: пригородный поезд на Восточном побережье, верхушка среднего класса, бабушка и внучка возвращаются с утреннего спектакля. Чисто американский феномен. И чудесный, чудесный день.
Поезд замедлил ход.
— Знаешь, Нана, я запомню сегодняшний день навсегда. И буду рассказывать своим детям, что впервые в жизни смотрела «Лебединое озеро» с бабушкой. Был прекрасный теплый день, и мы возвращались домой на поезде…
За нее не стоит беспокоиться. У этой девочки все будет в порядке.
— Возьмем такси, — сказала Анна. — Завезу тебя и сразу поеду домой. Дедушка, наверно, уже пришел.
Высадив Лору, она перебрала свертки с покупками. Удивительное счастье — давать, дарить. Брелоки пускай лежат до Лориного дня рождения. А футболки она отдаст Джозефу сразу, прямо сейчас.
На аллее, ведущей к дому, припаркована машина Малоуна с аризонским номером. Должно быть, Джозеф пригласил их пообедать. Хватит ли на всех мяса? Она отпустила такси и направилась к крыльцу. Дверь открылась, на пороге стоял Малоун.
— Здравствуй-здравствуй, — начала Анна. — Какой приятный сюрприз! Я и не ждала… — Тут она увидела его лицо. — Что? Что случилось?
— Анна, только не волнуйся… Джозеф… сердце… Он упал в кабинете, ничком, прямо на стол. Мы тут же вызвали врача, но…
— Боже… Где он? В какой больнице? Отвези меня, быстрее…
Малоун сжал ее плечи. По его щекам текли слезы.
— Анна, Анна, никакой больницы. Слишком поздно.
Айрис покачнулась. У нее серое пергаментное лицо.
— Я в порядке, Тео, — говорит Анна зятю, который не отходит от нее ни на шаг. — Возьми Айрис под руку.
В синагоге полно народу. Солнечный свет щедро льется сквозь разноцветные стекла молельни, расплескивается на полу рубиновыми и золотыми лужицами. Как Джозеф гордился этими витражами! Отчего в голову лезет ерунда?.. Пускай лучше ерунда. Буду думать о чем угодно, буду смотреть на лица — лишь бы не на гроб. Лишь бы не думать, что он — там. Вон, во втором ряду Пирс, наш конгрессмен. Берджес из Провидент-банка. И этот — как его? — из Национального совета христиан и иудеев. Лица, лица. Надо их запомнить. Джозеф бы непременно запомнил и поблагодарил всех до единого. Вон там совет директоров больницы, в полном составе. А крепыш, который только вошел, — из профсоюза строителей. Джозеф всегда обращался с рабочими по-честному, они это ценят. Лица, лица. Женщины из Сестричества при синагоге. Том и Вита Уилмот. Подруга Селесты Рода. Надо же, сочла нужным прийти! А вот мистер Мозетти, садовник. Младшие Малоуны с женами. Руфины дочки — Господи, до чего ж растолстели! Рядом Гарри, удрученный и какой-то потертый. До сих пор водит такси, а Солли так гордился его способностями… Вот уж действительно не знаешь, как жизнь повернется.
Надо думать, все время о чем-нибудь думать. Раввин берет меня за руку. Я слаба. За меня все боятся. Не бойтесь, я выдержу, не подведу Джозефа. Он бы расстроился, упади я сейчас в обморок. Раввин говорит, что Джозеф оставил по себе добрую память — бесценное наследство, нажитое годами праведной жизни. И раввин, я знаю, не кривит душой. Он, конечно, человек добрый, но, думаю, на этот раз ему нет нужды преувеличивать заслуги покойного, он говорит правду.
А вдруг умершие слышат нас? Вдруг знают, что говорят о них живые? De mortuis nil nisi donum[5]. Мори всегда забавляло, с какой легкостью я запоминаю латинские пословицы, не понимая ни слова по-латыни. Память у меня всегда была отменная, да и языковой слух неплохой.
— Он продолжает жить в сердцах тех, кто любил его, — говорит раввин.
Голос тихий, печальный. Раввин смотрит на вдову. Это я — вдова. Он обращается ко мне:
— Он нес в душе истинную веру.
Да, да, это чистая правда.
— Он навсегда останется вдохновляющим примером для внуков, благодаря ему они обрели религиозное самосознание.
Внуки сидят в первом ряду, испуганные, ловят каждое слово раввина. Лора тихонько плачет. Запомнят ли они, сохранят ли то, что дал им дед? Время покажет. Долгое время — вся жизнь.
Знакомые, торжественно-возвышенные слова накатывают строго и ритмично:
— Бойтесь Господа и исполняйте заповеди Его, ибо в том — единый долг человеческий.
Музыка слов, звуков…
— Господи милосердный, вечный Дух Вселенной, упокой под Своими крылами Джозефа, вошедшего в вечность.
Мы выходим из синагоги, садимся в длинную черную, зловещую машину. Следом едет эскорт мотоциклистов. Кто это выдумал? Зачем? Джозеф бы не одобрил. Даже в смерти каждому пристало помнить о своем положении в обществе, о гордости. Она у каждого своя. У мелких людей нередко бывают пышные, слезливые похороны. Вот ворота, мы въезжаем на кладбище. Вот мавзолей семейства Кирш — словно гробница королей, мы когда-то видели такие в Европе. Во всем выше и богаче всех, даже в смерти. Джозеф никогда бы не согласился на подобную показуху… «Только надгробную плиту, ничего больше», — сказал он мне когда-то. Я поставлю ее через год и для себя приготовлю — рядом… «Анна, жена Джозефа», — такие будут на ней слова. Какой бред! О чем я думаю? Мне помогают выйти из машины, поддерживают под руки с обеих сторон. На земле — огромный кусок зеленой ткани, чтобы было непонятно, что под ним — просто яма. А кругом плиты, плиты, мертвецы, мертвецы. Вдруг они знают, что мы здесь стоим? Лежат там во мраке, под ровно подстриженной травкой, под тяжестью земли — а она давит на хрупкие, как скорлупки, черепа, на бессильные руки. Лежат — и знают. Лежат — и слышат. А живые говорят о них. Чуткий слух различает каждое слово, но защитить себя они не могут. «Я был прав!.. Ты не понимала!.. Я пыталась!.. Я не хотела…»
De mortuis nil nisi donum.
Джозеф, неужели это все? И стоило растить детей, и любить их, и терять их, и работать, как ты, не покладая рук, без продыху — хоть ты и говорил, что работа тебе в радость? Неужели стоило? Зачем? Чтобы мы теперь повернулись и ушли и оставили тебя здесь, в земле? И это — вся жизнь?