Поверьте, я так пространно рассуждаю о том периоде прошлого, с которым ассоциируется для меня эта скамейка, отнюдь не из самовлюбленности: во-первых, я хочу напомнить, что счастье, вопреки утверждениям иных людей, вечно к нему стремящихся и никогда не обретающих, ежеминутно вспыхивает у них перед глазами и поет в ушах, — лучше бы им черпать его, пусть на краткие мгновения, из этого источника, чем изводить нас своими бесплодными жалобами; во-вторых, я хочу показать, сколь важной считаю связь между внезапным исчезновением страха и воспоминаниями о мирном блаженстве давних дней, неудержимо всплывшими в моей памяти при виде скамейки, на которую я сел. Диву даюсь, как быстро, стоило мне войти в парк, угроза перестала казаться реальной. Феномен этот, по-моему, особенно интересен тем, что на его примере можно видеть, какое сильное воздействие подобные воспоминания — если, конечно, они сохраняют свой неистовый аромат, — способны оказывать на умонастроение человека, даже когда им владеет страх, а так в данном случае и было. Но довольно об этом.
Еще одно замечание. Выше я забыл упомянуть некоторое обстоятельство, также, на мой взгляд, не лишенное значения, и не решаюсь обойти его молчанием, хотя положил себе рассказывать только самое существенное. Вы, может быть, обратили внимание на то, что едва я ощутил опасность и пустился бежать по городским улицам, меня сейчас же оставило болезненное чувство вины, пробужденное, как, надеюсь, я внятно объяснил, мыслью о постыдном поведении в баре и ставшее еще более острым при воспоминании о смехе той женщины. Это чувство, лишь только меня охватил страх, само собой исчезло; не менее любопытным кажется и то, что, когда у входа в парк меня в свою очередь покинул страх, оно вернулось далеко не сразу: в тот момент я был целиком поглощен чарующей музыкой прошлого, и ничто не могло омрачить мою радость, — о настоящем я позабыл и думать. И все же, какой бы властной ни была эта музыка, мог ли я находиться под ее обаянием бесконечно долго? Не должна ли она была рано или поздно смолкнуть, вновь поставив меня перед необходимостью платить за позор публичной исповеди тяжелым отвращением к себе? Так и произошло, однако на этот раз сознание падения подавило меня слишком жестоко, и, понимая, что в сложившейся ситуации наиболее действенным лекарством — попросту единственным, способным принести облегчение, если не вовсе избавить меня от угрызений совести, — может быть именно страх, я начал сокрушаться о том, что он меня оставил, и страстно желать для себя кары, которой, я был уверен, предстояло стать испытанием, ведущим к духовному обновлению.
Выглянула луна, и у меня екнуло сердце: с негромким лязганьем затворились решетчатые воротца, в парк кто-то вошел. Я немного приподнялся, упершись ладонями в скамейку, и вгляделся в дальний конец клумбы, покрытой толстым слоем снега, — не видно ли кого на повороте дорожки. Мост был пуст, если не считать двух бочек с варом и груды брусчатки, из которой торчал красный флажок, слегка колыхавшийся на ветру. Я чувствовал тонкий леденящий запах воды, слышал шум водоската; в полумраке, испещренном лунными бликами, со всей отчетливостью прочертились, мерцая, жесткие конструкции моста. Я мотнул головой и, кажется, даже рассмеялся; вытащив из кармана платок, стер со лба капли пота. Я еще вполне владел собой, еще хотел так же неспешно вкушать восторг этой бессонной ночи, чувствовать, как время утекает сквозь пальцы, и не отвлекаться ни на что постороннее, требующее излишней траты сил, — а для этого мне нужно было сохранять идеальную ясность восприятия. И все-таки не мог удержаться: пристально смотрел то на мост, то на дорожку, бежавшую между круглыми пятнами фонарного света и пропадавшую в темноте.
Чей-то глубокий грудной кашель заставил меня вздрогнуть. Я вцепился обеими руками в скамейку и, до боли напрягая глаза, молниеносно окинул парк взглядом. Уже готовый вскочить на ноги и броситься наутек, я заметил возле клумбы, совсем недалеко от меня, темную фигуру, закрывавшую путь к отступлению: по аллее, держа одну руку в кармане, медленно шел человек в косо надвинутой на лоб шапке; впрочем, вместо того чтобы направиться ко мне, он пересек заснеженный газон и скрылся под липами: с моей скамейки его уже не было видно. Почти тут же, однако, он резко развернулся, крадущимся шагом пересек газон в обратном направлении, остановился рядом с клумбой и спрятался за дерево. К собственному удивлению, я почему-то двинулся в его сторону, слегка разведя локти и приняв агрессивную позу борца, намеренного вступить в схватку; яркий лунный свет, окативший меня с головы до ног, стекал по плечам белыми струями. Обычно перед лицом более сильного или даже равного мне врага я оказываюсь не способен предпринять и самые робкие наступательные действия — куда там, просто сохранять хладнокровие, а в этот раз смело пошел навстречу реальной угрозе, как если бы, невзирая на осторожность, советовавшую мне затаиться и сидеть на скамейке, где, я был уверен, он не мог меня заметить, решил — отметая всякие опасения или, по меньшей мере, считая делом чести их преодолеть, — что мне будет по плечу этот противник, о котором я знать ничего не знал. (Боясь впасть в заблуждение относительно собственной персоны, я неуклонно слежу за тем, чтобы расстраивать сговор лицемерия и тщеславия, побуждающих меня, вопреки всякому правдоподобию, воображать себя героем. По-моему, самохвальство, как бы ни было достойно одобрения то, что ты делаешь, — услада низких душ, извинить его нельзя ни в коем случае. Бесполезно отрицать, что я и не думал объяснять столь дерзкий поступок смелостью, которой, повторю, начисто лишен. Нет, не будем обманываться: мной двигала жажда покончить с неотвязной мыслью о грозящем воздаянии; навлекая на себя побои, я мечтал искупить позор давешнего поведения и, честно заплатив по счетам, привольно дышать светлым настоящим, не омраченным угрызениями совести; появление врага представлялось редкой удачей, которой следовало воспользоваться, презрев страх и снискав благо освобождения ценою физических страданий. Я шел навстречу этому врагу не как горделивый воитель, жаждущий успеха, первенства, славы, но с униженным смирением безропотной жертвы, считающей, что ее наказывают по заслугам, а потому видящей в этом наказании нечто естественное и в высшей степени желательное; мне предстояло не победить в сражении, но подставить себя под кулаки человека, который, в сущности, казался исполнителем справедливого приговора, избранным для очищения меня от скверны и заслуживающим с моей стороны только благодарности.) Не дойдя до него нескольких метров, я замедлил шаг, а затем остановился перед недавно рухнувшим деревом, загородившим проход в том месте, где дорожка, ведущая от моста, упиралась в главную аллею, с которой я свернул; при этом я не сводил глаз с моего врага: он стоял неподвижно, прижавшись к стволу и слегка подобрав, чтобы не путаться в полах, чересчур длинное пальто. Поначалу казалось, что мы оба видим друг друга, но когда тот резким прыжком отделился от дерева и, подавшись вперед, уставился на меня с ошеломленным выражением лица, я понял, что был замечен в последнюю секунду. Все то время, что он сверлил меня своими колючими глазками, мое тело, сдавленное судорогой боязни и нерешительности, слегка покачивалось взад-вперед, — меня словно шатало на месте. Тень этого человека, протянувшаяся через всю снежную лужайку за его спиной — так что абрисом головы, отпечатавшимся на снегу в профиль и забавно деформированным неровностями почвы, он как будто касался моста, — придавала ему вид грозного исполина, что имело мало общего с реальностью, поскольку он был невысокого роста и, похоже, не самого крепкого сложения. Я увидел, что он расстегивает пальто и достает из-за пазухи часы; посмотрев на них, он поднял голову и, с часами в руке, сделал шаг в моем направлении, негодующе глядя мне прямо в глаза; но тут же вновь потупил взгляд и, посмотрев на часы еще раз, осторожно поместил их во внутренний карман пиджака, после чего начал застегивать пальто окоченевшими пальцами. Лишь в тот миг, когда он рывком сдвинул шапку назад, обнажив треугольник напомаженных рыжих локонов, я узнал коротышку из бара. Бедняга, неужели он не понял, что меня больше не волнуют чары его подружки, неужели ему было мало того, что она подняла меня на смех перед всеми посетителями? Он вызывал во мне самое живое сочувствие, и я еще тверже решил, что позволю ему бить меня всласть, сколько будет угодно. Я не совсем ясно видел в темноте его лицо, но мог догадываться, что оно бледно, искажено ненавистью и являет собою малопривлекательное зрелище. Бедняга, бедняга! Он, видимо, считал, что, осыпав меня тумаками, докажет превосходство своей любви, и, предвкушая будущее торжество, упивался праведным гневом. Вот она, подлинная страсть: во имя дамы своего сердца отдубасить ближнего до полусмерти. Прекрасный, возвышенный взгляд на вещи! Этот человек был мне глубоко симпатичен, я радовался, что судьба послала его именно сейчас: можно было даже подумать, что он вовсе не из ненависти, но угадав мое желание искупить вину, явился предложить свои услуги в качестве палача; было приятно вспомнить, что между нами сразу же, при первом соприкосновении, возникло нечто вроде содружества, порожденного общей неудовлетворенностью. Он ощущал такую же потребность меня избить, как я — быть избитым, тем самым каждый из нас по-своему осуществлял на практике единый принцип душевной гигиены. Нет, его лицо не было ни печальным, ни обезображенным злобой, оно выражало скорее глуповатое блаженство, как бывает у людей, перед которыми наконец блеснул предмет их вожделения.