— Ничего. Рим горит. Спасти его — ускорить его гибель, но вытащить что-то истинное, каких-то людей, подлинное содержание — может только новое христианство. Новая идея, которая перевернет людей в их гробах!.. Воскресит всех, воодушевит…
— Ага, и кинет на баррикады.
— Может, и кинет.
— Что-то ты не похож на предтечу.
— Предтеча никогда не похож на предтечу.
Иван с гордым восковым лицом закинул на плечо конец размотавшегося шарфа жестом вождя, и чуть не упал, поскользнувшись на мостовой.
— Надо спасти! — крикнул он, но возглас потонул в голубоватом новоарбатском воздухе, в который выдыхают дым сотни тысяч курильщиков во всех концах города и тысячи тысяч автомобилей. Черные рекламные плакаты закрывали стены домов, огни струились на влажном ветру. Матрешки, красные знамена, ушанки с кокардами, балалайки и оренбургские платки, растянутые на торговых дыбах.
— Настоящий герой всегда противостоит толпе. И спасает ее, даже если она сопротивляется.
— Чудак-человек. Начитался интервью с Лермонтовым…
— Я и сам могу урезонить, кого хочешь. Это не шутка.
— А разве человек не стремится спасти свою душу? — вдруг сказала Валентина.
— Нет, душа — что душа. Какая душа? О чем ты говоришь? Надо спасти Россию, а душа спасется уж как-нибудь сама — вследствие!.. Да и есть ли она, душа, еще неизвестно. А вот Россия — есть. В этом, надеюсь, у тебя не возникает сомнений?..
Они шли по улицам, сворачивающимся в клубок, и ни одна улица не заканчивалась, все время выводила куда-то еще, на площадь или к перекрестку, или так, к развилке, во двор, где таился черный ход, и даже когда арка бывала перегорожена шлагбаумом, это не составляло помехи. Они шли и шли, не уставая, и казалось, что город уже давно другой, не тот, к которому привыкли, и не тот, который знали — словом, не Москва. Может быть, Рим с фонтаном Треви, термами, акведуками — притаившийся и умолкший в ожидании пожара, или Помпеи, которые вот-вот накроет многометровый слой пепла. Иван резал отрывистые фразы, что спасти душу — значит, стало быть, удалиться от мира с четочками? Или топить кочегарки, мести дворы, доить коров? Это гибель, а они призваны к более серьезной работе — надо стремиться на телевидение, на радио, выступать с трибун, с газетных полос… А Валентина говорила о тупиках-наоборот, о том, что никогда ни к чему не приходишь, поскольку в жизни все время — открытый финал, и вместо твердого ответа — «да» или «нет» — люди часто — мы все — говорим: «Не знаю», в надежде спастись, отсрочить нечто необратимое и непоправимое, и с каждым таким ответом открывается еще один выход, но много выходов как раз ненужно, и поправимого ненужно, — выход должен быть только один, и самой большой необратимостью оказывается именно эта кажущаяся обратимость. Чтобы выход был правильный, он должен быть один. В противном случае ты вечно блуждаешь в этом лабиринте-наоборот.
А Иван возражал, но беспредметно, отбрыкивался: «Да-да, рассказывай», а еще поведал, что у него есть один план, один проект, то ли газета, то ли сайт, который наконец всех избавит от самих себя, и он знает, что делать, кого объединять, а кого не объединять.
И Валентина не задавала вопросов и не требовала конкретики, потому что не хотела ставить его в неловкое положение. И почему-то вспоминала Арсения из села Мрын Черниговской губернии, с которым познакомилась прошлым летом: на днях ей позвонил двоюродный племянник и сказал, что Арсений утонул.
Мы вывалились в лето. Голоса за нами смолкли, как захлопнулась дверь, ничто больше не терзало слуха.
Во дворе было совсем не то, что в больнице. Росла трава, и росли деревья. Тут и там были построены беседки непонятно для чего — здесь ведь никто особо не ходит, а если бы и ходил, зачем ему такие беседки? Они в точности были, как в детских садах, но в детских садах их еще раскрашивают обычно — рисуют, не знаю, Лису Патрикеевну, Колобка. Здесь ничего не рисовали. Серый бетон среди этого сада, и зачем?
Мы шли по тропинке. Валентина шла впереди, белые носочки сверкали — тапки без задников, шлёпанцы. Мне всё казалось, что ей страшно неудобно, наверно, вот так идти. Мне бы было неудобно. Не терплю обуви без задников.
Потом шел Егор, он всё время что-то говорил — речь его журчит, как вода, без особого смысла и без остановок. На руке у него болтается серый пакет: там еда для Валентины. Может, она немного поест. Мне кажется, она еще похудела. Но, скорее всего, это не так. Просто халат подвязан пояском.
— Я прощаю тебя, что ты вызвала психиатрическую скорую помощь.
Это она говорит, сдвинув брови, очень серьезно, вдруг остановившись и обернувшись.
— Очень хорошо, — отвечаю, — спасибо тебе.
Но на самом деле мне не за что, конечно, благодарить ее. Если бы и не простила — то что? Что я должна была сделать? Смотреть, как она на моих глазах выпрыгнет в окошко? К тому же, и не я ее вызвала, перевозку…
— Ладно, девочки, не будем о грустном. Смотрите, там под деревом столик.
Мы подходим к столику, садимся на скамейки.
— Я потом буду садиться в этом халате на кровать, — растерянно говорит Валентина.
— А зачем тебе садиться в халате на кровать?
— А как же?
— Сними халат или застели кровать.
— Ладно, — снова прерывает Егор, — сейчас прямо вот мы будем тут обсуждать, как кому куда садиться в халате или без халата. Валя, расскажи, чем ты занимаешься.
Он достает из пакета какие-то склянки, коробочки, аккуратно нарезанный хлеб с сыром и кобасой, открывает сок, лимонад, маленький термосок с чаем. Не думала, что он такой хозяйственный.
— Я… — тянет Валентина. — Иногда пишу, и — рисую.
— Ну-ка, что ты рисуешь?
— Рисую птиц.
— И как, получается?
— Не очень.
— А пишешь что?
— А вот, — она достает из кармана свернутую в трубочку тетрадь в двенадцать листов.
— А теперь, девчонки — пир. Ешьте обе. Поправляйтесь, наливайтесь силой. Как бабуля у меня говорила, — ешь, наводи тело.
Егор раскрывает тетрадь и погружается в чтение.
Валентина берет бутерброд прозрачными, тонкими пальчиками и начинает жевать. У меня комок в горле, но не реветь же прямо при ней. Я тоже беру бутерброд и глотаю его со слезами.
Егор Деренговский читает, я кошусь в тетрадь. Валентина ничего не видит, она сидит на скамейке, покачивает ногой, и медленно ест бутерброд, роняя крошки на подол, на траву.
В тетради крупные кривые буквы:
«Болезнь — это часто и выбор человека тоже. Особенно такая болезнь. Но этот выбор не свидетельствует о силе духа — он малодушен. Человек сосредотачивается на своей боли и перестает чувствовать боль других людей — тех, кто вокруг, и особенно близких».
«Найдется ли такой безумец в больнице, который не считал бы себя принужденным к лечению? И адекватно ли его восприятие лечения как принуждения, комплекса карательных мер, воспитания, сопряженного с насилием? Видит ли врач свою деятельность как насилие? Чем он оправдывает это? Может быть, полученный результат удовлетворяет его и является удовлетворительным? Вот раздражительный и нервный становится в процессе лечения замкнутым и угрюмым. Считается ли это убедительным результатом? У кого бы выяснить».
«Не прав ли безумец, который признает себя безумным? Не оправдывает ли это его признание само безумие? Если я сочту себя сумасшедшей, меня скорее выпустят? Или наоборот, будут усиленно лечить? А может быть, им всё равно, считаю ли я себя сумасшедшей? Ведь здесь ни с кем даже не разговаривают. А что, может, не нужно разговаривать? Может, этого и достаточно — просто колоть нужные вещества?»
«Ночью в палату привезли новенькую. Она выкрикивала какие-то цифры, наверное, номер телефона. Или даты рождения. Никогда не угадаешь, что на уме у этих людей, откуда они ждут спасения. Они способны ждать его из самых неожиданных источников. Правильнее было бы сказать, мы способны. Но я, конечно, неспособна. Я еще не отважилась на подлинное безумие. Хотя кое-куда мне уже удалось проникнуть. Жаль, что это проникновение сопряжено с такими потерями для простого и привычного физического здоровья. Жаль от него отказываться. Но похоже, что в настоящее время выбора у меня уже нет. Физическое здоровье считается не таким важным, чтобы его нельзя было пожертвовать в попытке достичь психического здоровья или того, что под ним подразумевается. Если, конечно, получится. Наверное, часто не получается. Я вот вижу, что да, часто».
C: Documents and SettingsЕгорМои документыValentinaVademecum
Museum.doc
В музее Маяковского столкнулись с Деренговским — в фойе. Уже минут двадцать, как в зале раздавались бодрые клики — там проходило нечто вроде политической акции, замаскированной под литературный вечер с девушками-поэтессами в бикини. Валентина направлялась из зала, понимая, что напрасно совершила сегодняшнюю вылазку, и набирала на ходу чей-то номер, чтобы не окончательно пропал вечер, а Егор Деренговский двигался в зал. Подобные события он любил.