Жизнь — это труд, по крайней мере так я думал или «делал», поскольку приятных альтернатив не имелось. Клер была в ужасе, когда у нас случилась размолвка в Париже и я провел три дня в поезде, разъезжая между Парижем и Марселем, чтобы не прерывать работу. Поездка в один конец длилась четыре с половиной часа, а я был так раздражен, что не мог работать в отеле, платя за дорогую квартиру. Миленькая проводница приносила мне кофе, вино, крутые яйца, и я победно заполнял блокноты рентабельной прозой о Уоррене Баффете.
Сидя на жаркой ресторанной стоянке вблизи вентилятора, выбрасывавшего густые, но неприятные запахи жареной рыбы, я думал: «К черту Дона, я беру отпуск». С визгом шин я выехал со стоянки, и на сердце было не то чтобы солнечно, но намного легче обычного.
Синди оказалась гораздо более загорелой, жилистой, мускулистой и говорила гораздо быстрее, чем в прежние дни. Мы стояли на заросшем дворе позади ее дома, наполовину недокрашенного. У дверей меня встретила коренастая молодая женщина, по голосу та же, с которой я говорил по телефону, и во двор она принесла нам по стаканчику посредственного хереса. Я уже заподозрил, что она может быть «компаньонкой» Синди, а не только помощницей, хотя часто ошибаюсь в таких вещах. К моему удовольствию, Синди вылила свой херес на траву и решила, что мой приезд заслуживает мартини, но, вылив свой, я получил выговор за то, что он попал на растение, которому херес может повредить. По крайней мере, я еще не задал глупых ботанических вопросов, хотя один уже вертелся на языке. Поле за домом разочаровывало своей несхожестью с фотографиями цветения в журнале авиалинии. Ясно. Пора цветения еще не настала (в «Гуманистической ботанике» об этом, правда, не говорилось), но самодовольства от этого соображения я не почувствовал. Поднимаясь за Синди на заднее крыльцо, я не мог не отметить, что заду ее немного не хватает содержания, он раздался с возрастом, потеряв в рельефе.
Мы посидели в ее кабинете и за два часа выпили по два мартини. Достаточную, но не аварийную дозу. Я так и не оправился после объявления, сделанного ею в самом начале, — что мне забронирован номер в Ла-Кроссе, в мотеле, километров за двадцать от ее дома. Я сделал мысленную паузу, пытаясь сообразить, чего же я на самом деле ожидал. Кроме того, она отвергла мое предложение часика два поработать тяпкой — растения еще слишком маленькие, чтобы допустить к ним «непрофессионала». Был приглашен, однако, на ее июльский семинар по цветам — пять дней, семьсот долларов, включая вегетарианское питание. Она сочла забавным, что я всю ночь потратил на чтение ее книги.
— Ну так задай глупый вопрос, если ты еще способен, — сказала она.
— Почему на земле так много растений? Как будто Бог не мог решиться, — сказал я.
Она засмеялась:
— Ты набрался этой божественной ерунды от своей чудаковатой бабки.
Я почти обиделся, но вечер только начинался, кипятиться было рано, а кроме того, я не ужинал. Я попросил ее рассказать о себе, она отказалась, но довольно много выяснилось по ходу разговора. У нее было два «настоящих» брака, не считая нашего, и два покойных мужа, с чем, как можно было понять, ей повезло, поскольку оба не отличались качеством. Не были они и «родственными душами», в отличие от меня. На минуту или две от этих слов у меня на душе потеплело. Первый, за которого она вышла сразу после колледжа, был уже сорокалетним. У них родилось двое детей, теперь уже вполне преуспевающих, но когда ребятам было по десять с небольшим, а ему пошел шестой десяток, он распался во всех отношениях — уж не знаю, что это означало. Он был дипломированным аудитором, старшим партнером в чикагской фирме, но потерял работу в результате скандала, когда удостоверил бухгалтерскую отчетность полукриминальной фирмы. Он стал много пить, плохо обращался с ней и с детьми, и она его бросила. Умер в шестьдесят два года, но до этого, когда ей было под сорок, она вышла за некоего отчасти жуира и переехала в Санта-Барбару. Ему было сильно за сорок, когда они поженились, и за пятьдесят, когда ее дети отправились в колледжи (Норт-Уэстерн и Оберлин). Тут «увядающие гормоны» мужа толкнули его на путь сексуальных авантюр, и бедной Синди пришлось претерпеть самые разнообразные «унижения». Это меня, конечно, заинтриговало, но после нескольких тонких попыток зондирования стало ясно, что уточнять она не желает. Она закончила свою повесть словами о том, что многие мужчины после пятидесяти становятся «жалкими», и с легкой улыбкой добавила: «Исключая присутствующих».
Теперь настала моя очередь, и я не рвался рассказывать, несмотря на хмельную приподнятость. Не чувствовалось, чтобы от нее исходило тепло, как я надеялся. Я прикинулся скучающим, преуспевающим и через несколько минут сообразил, что это не так уж далеко от правды. И плел без зазрения совести, сдержанно описывая свой роман со студенткой-богословом, в которую, кажется, серьезно влюблен. Если бы Синди подарила мне хоть крошку надежды, я бы так не поступил. Пока я пространно живописал радости моей жизни, включая долгую связь со «зрелой» французской любовницей Клер, на лбу у меня выступила нервная испарина. Чтобы придать правдоподобие рассказу, я добавил мелкие детали касательно сексуальней унылости Клер и дороговизны ее содержания.
Заткнись, как говорили мы в детстве. К половине второго мартини Синди исполнилась негодования. Я забыл, что в прежние дни от одного стакана пива она делалась сверхкритичной. Как я могу выбрасывать такие деньги на «ленивую девку», когда ее некоммерческая организация по спасению редких цветов задыхается от недостатка фондов и некоторые цветы вот-вот исчезнут с лица земли, оставив настоящую брешь в мироздании. Что называется, подорвался на своей же мине. Я почти слышал, как редкие цветы жалобно блеют в американской ночи. После пяти минут обработки я обязался избавиться от Клер и передать Синди средства, соизмеримые с тем, что будет сэкономлено, — наверное, не слишком удачная мысль.
Квадратная мисс позвала нас ужинать, и по дороге к кухонному столу (стол в столовой был завален бумагами и книгами, так же как все поверхности в кабинете) мне пришло в голову, что Синди согласилась меня принять именно в расчете на инвестиции и еще, может быть, из самого праздного любопытства. Не только продолжительное мое присутствие исключалось, но возникло подозрение, что в этой жизни она не станет спать с мужчиной даже под дулом пистолета.
Вдобавок к этой сомнительной ситуации мне было подано громадное блюдо с pasta primavera[43] — ненавистной едой. Когда его поставили на розоватую пластиковую столешницу, я вообразил, какие воловьи усилия потребуются, чтобы поглотить хотя бы половину. И словно этого было мало, дали тарелку с грубо накрошенными овощами и стакан калифорнийского вина, выдававшего свое бидонное происхождение. Вкус брюквы с кленовым сиропом, с отдушкой ольхи и тины.
Впервые за несколько десятилетий я обрадовался звонку Дона. Невольная доброта всегда удивительна. С переносным телефоном я вышел в переднюю, страдая от грубой нарезки несваримой жизни. Дон любит показать власть, звоня в неудобное время, но голос его был приятнее pasta primavera, не говоря о принесении Клер в жертву цветочной идеологии. Разговаривая с Доном, я глядел на обрамленное фото вульвообразной розы, что увеличивало мои сомнения.
Смысл звонка заключался в том, что открылось окно в типографии — для более ранней и дешевой печати, и у меня на Эйснера остается шестнадцать дней вместо двадцати. Время не летит, оно скачет. Чтобы избежать спора, я сказал, что постараюсь, но «постараюсь» для Дона было мало. Он никогда не нудил и не упрашивал и тут просто сказал: «Притащи мне работу, малыш». Кем надо быть, чтобы сидеть в своем манхэттенском офисе до девяти часов вечера в пятницу? Я промямлил, что у меня семейные осложнения, и он сказал, что я вру: разыскивая меня, он только что говорил с моей сестрой и братом, и оба «в изумительном настроении». Я сказал, что нахожусь в обществе моей бывшей и единственной жены (он знал историю) и мы думаем о том, чтобы возобновить отношения. Он заметил на это, что она ждала тридцать лет и потерпит еще две недели. Затем повесил трубку. В ушах у меня звенело, я удивлялся, как можно выблевать сто фунтов своей собственной жизни. Глаза у меня заволокло и сердце трепыхалось.
Я вернулся на кухню. И чуть не вышел прямиком за дверь — решительный шаг, — но тут сообразил, что это черный ход и что в нынешнем моем состоянии я вряд ли проберусь сквозь заросли к машине, оставленной перед фасадом. Синди и квадратная смотрели на меня с нескрываемым состраданием, поскольку слышали здешнюю часть двусмысленного диалога. Я сел, пытаясь придумать остроту насчет высокооплачиваемого рабства, но побоялся, что мой голос не будет таким мужественным, как мои новые ботинки. Я воткнул вилку в pasta primavera, которая уже схватилась. Синди потянулась через стол и погладила меня по руке.