В предвечерние часы пик толкучка на шоссе под Индианаполисом была несусветная, но меня она радовала. Как и все прочие, я ехал домой с работы, только работать больше не собирался. Мне пришло в голову, что огромную энергию, которую я затрачивал на работу, можно употребить на ничегонеделание или что-нибудь другое.
Не скажу, что готов был запеть «Оду к радости», но с удовольствием продвигался ползком в многокилометровых заторах и, поглядывая по сторонам, наблюдал лица, искаженные гневом и нетерпением или просто оплывшие от скуки. По сравнению с вылезшей за края городской опарой Гарлем и Бруклин выглядят пригожими.
До сестры я добрался в семь часов вечера. Когда-то Марта пожелала выкупить у нас с Тадом наши доли родительского (в двух поколениях) дома, так что теперь он ее собственность. Последний раз я ночевал здесь двадцать лет назад, приехав в Блумингтон по делу, — это, как правило, несколько трудных дней, когда Марта представляет материалы для очередного Биозонда. Останавливаюсь я в мотеле или в гостевом доме моего брокера и консультанта по инвестициям Мэтью, друга школьных лет; но сейчас он проходит химио- и радиотерапию по поводу рака простаты, и Марта сказала, что у его второй жены любовник — владелец заправки, которого мы оба знаем. Это Мэтью, нарушив правила, сказал мне, что у Марты гораздо больше денег, чем у меня, потому что она умнее. Он поспешил добавить, что умнее в смысле инвестиций — она много вкладывала в технику еще до того, как начался этот десятилетний бум; я же действовал консервативно, как канзасский школьный учитель.
Проезжая по старому району Блумингтона, я немного расчувствовался — главным образом потому, что профессура не так помешана на деньгах, как остальная наша цивилизация. Тут есть чудаки, которые не смотрят телевизор и сторонятся популярной культуры. Попадая сюда, я очаровываюсь их лаконическим безразличием к текущим событиям, которые сильно занимают, в общем-то, одних обозревателей.
А почему я на самом деле не останавливаюсь у сестры — потому что она покровительница искусств. Я говорил, что она редко выходит из дому, зато у нее постоянно бывают художники, скульпторы, музыканты, поэты, молодые беллетристы, которых привлекает ее острый язычок, еда и вино. У нее две карточки размером с ладонь, зеленая и красная, они прикрепляются к входной двери в зависимости от того, принимают сегодня гостей или не принимают. Тад обрадовал меня в Чикаго, рассказав, что в последнее время она стала гулять по нескольку часов вечером с этими художественными друзьями, хотя дневные часы для нее по-прежнему непереносимы. Что-то плохое случилось с ней на предпоследнем курсе Уэлсли-колледжа, когда она уехала на три месяца в Лондон. Подробностей, кроме Марты и других, вероятно, участников или участника, никто не знает. Она вернулась домой, когда я занимался в магистратуре, на том дело и кончилось.
По правде говоря, мне неуютно с ее гостями. Нет людей кичливее, чем неудачники в искусстве, а гостиная Марты изобилует ими. Когда я там — я как жаба в супнице. Все, конечно, вежливы — в меру выпитого, — но и в худшем случае нападки не принимают личного характера, а подвергаются им художественные и литературные «истеблишменты» Чикаго и Нью-Йорка и вульгарность больших сумм, достающихся низкопробным художникам и писателям. По какой-то причине местные гораздо лучше осведомлены о нью-йоркских и чикагских литературных сплетнях, чем я, тамошний житель. Не знаю, насколько верны эти сплетни, но всех более или менее успешных валят в одно жаркое, не разбирая чинов.
К счастью, на загороженной кустами террасе была красная карточка, и машины перед домом не стояли. Марта бросила водить машину, еще когда ей не было двадцати, и с тех пор называет их «гнусными изделиями». Ее специальность — человечество, и психическое состояние любого человека для нее вполне приемлемо, лишь бы оно было интересным, поэтому она привечает самых отъявленных недоумков, которых всегда полно среди художественной публики в любой университетской среде. Единственный жупел для нее — «минималисты» любого толка, может быть, потому, что сама она крупная, килограммов семьдесят семь или около того.
Только была она уже не такая крупная. Я обнял ее на террасе и подумал, что в ней осталось не больше шестидесяти трех.
— Я скучаю не видеть, как ты ешь с таким аппетитом. — Это должно было изображать речь Клер, о которой я ей рассказывал.
Через сетчатую дверь за ее спиной до меня доносился запах мастерски приготовленного к моему приезду pot au feu.[46] По моей просьбе она угостила им Рико, когда он проезжал через город, — в результате он предложил ей пожениться. Когда он попытался соблазнить ее, она несколько минут смеялась, а потом сказала, чтобы он ехал в свой мотель. В прошлом году, выпив с ней много вина, я спросил, что же все-таки случилось с ней в Англии тридцать с лишним лет назад, а она попросила меня не беспокоиться и сказала, что вполне оправится на смертном одре.
— Неси багаж. Я хочу, чтобы ты остановился у меня.
— Нет, спасибо. — Я почувствовал, что пот выступает у меня отовсюду, откуда можно.
— Тогда поезжай, проклятый трус. Я говорила с твоей малолетней невестой, и она сказала, что ты на грани. Это ее слова, не мои.
Понаблюдав с террасы за моими попытками отыскать замочную скважину в багажнике, она спустилась и помогла мне. Еще не стемнело, и, прежде чем выйти за ворота в дощатом заборе, который мы вместе красили в детстве, но без томсойеровского нахального простодушия, она окинула внимательным взглядом всю улицу. Я никогда не понимал, почему ночные игры она считает менее опасными. Она часто говорила, что самое плохое время для нее — полдень.
— Подумываю нанять катерок и спуститься по Миссисипи, — сказал я в надежде оттянуть разговор о моем психическом здоровье в связи с багажником.
— Они замечательные, — ответила она, показав на мои морпеховские ботинки.
За восхитительным жарким, намазывая костным мозгом французский батон и щедро посыпая морской солью, я сочинял смешной рассказ о вечере с Донной. Конечно, надо было догадаться, что Марта не станет обсуждать такой банальный сюжет, как душевное здоровье. Просто, лишившись за эти годы нескольких друзей, она слегка подвинулась на самоубийстве. Проверку я прошел довольно быстро, и моя теологическая Донна очень ее развлекла.
— Куда ты поедешь и что будешь делать? — спросила она за сливками с карамелью. Это был один из немногих десертов, которые умела делать наша мать.
Я оглядел столовую, соединенную с гостиной. Если бы не картины — многие до неприятности плохие, — это вполне мог быть 1958 год. Единственными приобретениями со времен нашего детства было кресло для двоих да дубовые столики с мраморными крышками — из дома Иды. У любимого отцовского кресла по-прежнему лежали салфетки на подлокотниках. Диссонансную ноту вносил только слабый зеленый свет, просачивавшийся из кабинета Марты. Эта женщина тридцать с лишним лет, с тех пор как я выпустил свой единственный маленький роман, изощренно донимала меня проблемами честности и цельности и не сворачивала с курса (как любил выразиться «великий» Рейган), не сказав ни единого доброго слова ни об одном из моих тридцати шести Биозондов. Она не ведала компромиссов. Есть стоящие дела. Остальные — не стоящие.
— Знаю только, чего не буду делать, — ответил я.
— Не изображай тупицу, — сказала Марта. — К этому естественно тянет людей в твоем положении. Они берутся за фотографию или делают кашпо, и в твоем случае продукт будет такой же. Ты слишком рано стал старичком, чтобы подыскать себе что-нибудь надежно-ординарное, а обучаешься не очень быстро. Помнишь, когда ты изображал отца, я учила тебя танцевать перед школьным вечером, чтобы ты мог пригласить эту грудастую дурищу с нашей улицы? Как ее звали?
— Сильвия, — сказал я. — Ее духи пахли перезрелой дыней.
— Мог бы заняться чем-нибудь осмысленным, например выучить другой язык. — Марту всегда раздражала моя неспособность к иностранным языкам. — И зачем тратить столько денег на профурсеток, которые обращаются с тобой как с дерьмом? Мэтью рассказал мне о вашем прошлогоднем воздушном путешествии. Ему позвонил бухгалтер, а он позвонил мне, узнать, не спятил ли ты.
Вот и все по части ненавязчивой поддержки. Трудно не возмутиться, когда люди проявляют заботу о тебе. А что до прошлогоднего полета, я был в Париже и без большого удовольствия проводил время с Клер, как вдруг среди ночи ей позвонила мать — у отца пневмония. Клер устроила такую истерику, что я испугался. Нанял по телефону маленький французский самолет для бизнесменов, «фалькон», чтобы лететь в Монпелье на Средиземном море — по американским масштабам совсем недалеко от испанской границы. Действительно, когда ее брат подобрал нас в аэропорту, я увидел дорожные указатели — на Перпиньян и Барселону! Ближе к Испании, чем в тот раз, я никогда не подступал. Разумеется, это было несусветно дорогое путешествие, и ее брат весело заметил, что рейсовый самолет из Парижа прибывает через час. Кроме того, Клер настолько впечатлилась роскошью путешествия, что в полете ни разу не вспомнила о больном отце. Через два дня ее отец, директор школы, уже прекрасно ходил, пил вино и относился ко мне с добродушным цинизмом. Я жил в гостинице на берегу и ночью видел яркую россыпь огней на юго-западе. Я спросил коридорного, испанские ли это огни, а он сказал: «Нарбонн», пожал плечами и ушел. Я не знал, что значит это слово, — французский я учил три года в школе, два года в колледже да раз двадцать слетал в страну. Потом выяснилось, что Нарбонн — город на побережье. На обратном пути в Париж Клер, кажется, была недовольна тем, что мы летим обычным рейсом.