Интересно, добралась ли уже Вивьен до Амьена, думал я, и какую дорогу она выбрала?
— …до конца жизни, а после получают жирную пенсию.
— Да, — ответил я и спросил, не попадались ли ему две девушки, одна — с ирландским флажком, но тут он выругался, потому что дворники не справлялись: дождь начал лить сильнее, а они проскакивали, не очищая стекла, и ему пришлось сбавить скорость.
— И потом эта война, — выкрикнул он, — которая стоит нам миллиард в день, ахаха, c'est trop intelligent, l'homme, même plus que les bêtes. Merde.[35] — Он подождал, пока колесо не попадет на выбоину, чтобы заручиться согласием кузова и груза, и, пророчески вытянув руку навстречу дороге, которую дождь сделал почти невидимой, провозгласил: — Вот что они сделали с Францией. Вот что они сделали с Европой.
***
И все-таки я добрался до Кале. На жирном, вонючем нефтевозе из серой унылой Булони въехал в еще более серый Кале по дороге, на которую наплывал тяжелый туман с моря. Казалось, грузовик едва выдерживает давление безнадежности и отвращения. Было восемь часов, когда шофер высадил меня в центре города.
— Au revoir.[36]
— Да, au revoir.
Дождь лил как из ведра, было скользко, улицы — все в лужах. Юноша в кожаной куртке и джинсах наблюдал, как я, старательно обходя лужи, иду в его сторону. У него было холодное, язвительное лицо, обрамленное редкой, короткой бородой.
— Не знаете ли, где тут молодежный кемпинг? — спросил я его, вытирая лицо.
Сперва он внимательно осмотрел меня, ничего не отвечая. Потом сплюнул в лужу и ответил:
— Три километра отсюда, в той стороне, откуда ты только что явился. Я как раз туда иду, давай за мной.
Я спросил, не видел ли он двух девушек, ирландку и англичанку, он снова сплюнул и ответил:
— Нет, — и пошел вперед.
Одежда прилипла к телу, вдобавок я весь день ничего не ел и чувствовал себя паршиво — но парень все шел вперед под дождем, хлеставшим меня по лицу; оно застыло от холода, как кусок мрамора, и стало совершенно бесчувственным; парень то и дело хрипло отхаркивался, сплевывал и молчал. Я возненавидел Кале. Мы шли по песку, смешанному с угольной крошкой, земля была мокрой и вязкой, и дома стояли под дождем, равнодушные и несчастные. Чумазые дети с бледными взрослыми лицами смотрели на нас из-за занавесок, и на лицах их читалась лишь смертная тоска. Иногда ряд домов прерывался, в промежутках валялся мусор и ржавое железо; грязный пес скреб его когтями и злобно облаивал нас, чтобы мы не вздумали покуситься на его добро.
Кемпинг оказался на улочке, ответвляющейся от дороги на Булонь. В этом приземистом деревянном строении никого не было.
Я выиграл соревнование — и жутко расстроился: в качестве награды мне светил вечер в компании с этим парнем, алжирцем, и я представил себе, как придется сидеть с ним за столом, а он будет молчать и плеваться. Но около десяти появился один из австралийцев, здоровенный рыжий парень с бородой, как у Генриха Восьмого, — и хотя в Париже я его едва замечал, мне стало хорошо, как бывает, когда возвращаешься домой, — но он ничего не знал ни о Вивьен с Эллен, ни об остальных.
— Может быть, — предположил он, — они успели на шестичасовой паром до Дувра.
Тогда они уже в Англии, подумал я, и я ее больше никогда не увижу.
Позже появились другие. Они принесли с собою дождь на одежде и воспоминания о скверно проведенном дне, но Вивьен среди них тоже не оказалось, и никто ее не видел.
Ночью я замерз, потому что нечем было укрыться, и обрадовался наступлению дня, но он принес с собою только дождь, а моя одежда не успела еще высохнуть. Снаружи было тоскливее, чем когда-либо.
Пока мы спали, появился второй австралиец. Он тоже не видел Вивьен, и стало ясно, что, скорее всего, она уже не появится. Австралиец спросил, не хочу ли я пропить вместе с ним остатки его франков, и я согласился. Мы нашли маленькую закусочную неподалеку от памятника гражданам Кале работы Родена. Мы ели картошку фри, запивая ее дешевым алжирским вином, по бутылке на брата.
Последний стакан выпили за Вивьен, потому что она была в Англии. Но она туда, оказывается, еще не доехала: когда мы, взявшись за руки, подошли к паспортному контролю у входа в порт, она стояла в очереди перед таможней. Оказывается, вчера ей удалось доехать только до Булони.
— Вивьен, — позвал я, — Вивьен.
Но она сказала, что я напился, и я заплакал, потому что точно знал, что это не так. Ах да, еще я хотел ее поцеловать, но она легонько оттолкнула меня и предложила помахать ей с пляжа.
— Хорошо, — сказал я, — я помашу тебе с французского пляжа.
Но я никак не мог найти этот французский пляж, кругом стояли дома, а возле гавани пляжа не было. Я спрашивал всех, где тут пляж, французский пляж, но меня не понимали; и я пошел туда, где за домами должно было быть море, и наконец нашел его, оно было спокойное и выглядело жалким из-за дождя. А Англия лежала в туманной дали, покачиваясь на волнах.
***
Разбудил меня гудок парома. Но это был не тот, что отходил в час и на котором уплыла Вивьен, этот был более поздний, обычно в июне в это время светло, но из-за дождя вокруг было совсем темно.
Трижды проревел паром — словно старый слон-меланхолик, — и я увидел, как он отчаливает, но на пароме не было Вивьен, я знал это, и моя рука застыла, едва поднявшись в воздух.
Я медленно встал — одежда стала тяжелой от воды, голова раскалывалась.
— Вивьен, — сказал я, — Вивьен.
И громко рассмеялся, потому что ничего от нее не получил. Я хохотал, хлопая себя руками по коленям, брызги летели во все стороны — еще бы, ведь я пролежал шесть часов под дождем, — а смеялся я потому, что мне было нехорошо, и потому, что у нее было лицо старухи, а она еще хотела, чтобы ее целовали.
И тут я почувствовал, что кто-то за мной наблюдает, и замер — чтобы ни смеха, никаких других звуков не осталось, кроме рокота волн и криков одинокой чайки.
Я повернулся и увидел ее.
На ней были узкие черные брюки из corduroy,[37] без молнии, и темно-серая ветровка, а под ней — черный шерстяной свитер с высоким воротником; черные по-мальчишески остриженные волосы потускнели и спутались из-за дождя. Цвет ее волос — цвет воронова крыла, и глаза, огромные и темные на узком китайском лице.
Я сразу понял, что это — та самая девочка, хотя она была больше похожа на маленького серьезного мальчик; она стояла так близко, что я мог ее коснуться; я прекрасно видел, как она приоткрыла рот, словно собираясь сказать что-то, но я шевельнулся, и она вдруг шагнула назад и побежала прочь. Взобравшись на дюну, она на секунду обернулась и посмотрела на меня. Я не стал ее преследовать, в мокрой, тяжелой одежде далеко не убежишь.
— Не уходи, — позвал я, — не уходи, подожди меня.
Но она исчезла за дюной — и я остался наедине с песком и морем.
Медленно двинулся я назад, по ее следам, пока не вышел на улицу.
Так началась моя погоня за нею. Потом стало труднее.
Вначале еще можно было различить ее следы на мокром песке в дюнах Кале, потом были люди, которые видели ее в Люксембурге, или в Париже, или в Пизе, какая, собственно, разница — где. Эта история… я однажды рассказал ее приятелю, но, заметьте, в третьем лице: и медленно двинулся он назад, по ее следам — теперь речь шла о ком-то другом, не обо мне, мне не хотелось, чтобы это случилось со мной.
Кто-то другой, а не я, добравшись наконец до Обержа, услышал, что она явилась сюда поздно ночью, самой последней, — и успела снова пуститься в путь. Куда? Куда — не знал никто, потому что в гостевой книге она ответила на этот вопрос знаком вопроса. Другой, не я, написал на листе бумаги названия крупных европейских городов, закрыв глаза, ткнул в этот лист пальцем, попал в Брюссель и назавтра отправился (понимая, что происходит это именно со мной) ловить попутку из Кале в Дюнкерк.
Почему? Почему я не сижу, как другие, в конторе, а стою под дождем у дороги? Дорога, я прекрасно знаю теперь, что такое дорога, потому что увидел ее и узнал; благодатная, красная или розовая на восходе и на закате, ведущая в никуда, к объятому дождем горизонту; шершавая и потрескавшаяся, покрытая въедливой пылью, которая оседает на моем платье, и я вдыхаю ее; или ползущая вверх и срывающаяся вниз, с лицом тверже, чем окружающие горы; молитвы дорог в таинственных лесах или неожиданное превращение дневной дороги в ночную, со всей положенной этому делу тоской; все дороги проложены для того, чтобы по ним идти, когда ты шел долго-долго и устал. Устал.
Стал ли я благодаря этому менее одиноким? От того, что люди подбирали меня на дороге? И разговаривали со мной (об этом я тоже мог спросить себя: стал ли я благодаря этому менее одиноким?) — потому, что люди подбирали меня, давали мне еду и питье?
«Die nobis Maria, quid vidisti in via?» — «Что вы увидели на дороге?»