Все это случилось во вторник. Я не знаю, как получилось, что через несколько дней, в субботу на той же неделе, я решился сделать как раз обратное тому, чего хотел отец. Я бы не сказал, что сработало обычное чувство противоречия, которое часто заставляет детей своевольничать. Может быть, просто легкий и нежный ветерок, необычно светлый и солнечный день самого начала осени вызвали у меня неожиданное желание взять в руки ракетку, которая лежала в чехле уже почти год, и достать теннисный костюм.
Нужно сказать также, что за это время произошло немало событий.
Прежде всего, думаю, дня через два после звонка Альберто, значит, в четверг, я действительно получил письмо из Теннисного клуба «Элеонора д'Эсте» с «согласием удовлетворить мою просьбу об исключении меня из числа членов клуба». Оно было написано на машинке, подписано внизу от руки маркизом Ипполитом Барбичинти, послано заказным по срочной почте и не содержало никаких личных подробностей. В нескольких сухих неловких строчках, насквозь бюрократических, излагалась суть дела: ссылаясь на точные указания секретаря фашистской организации, мне объявили, что дальнейшее посещение клуба моим «благородием» было совершенно «недопустимо» (разве мог маркиз Барбичинти обойтись без какой-нибудь описки? По-видимому, нет. Но заметить ее и посмеяться над ней на этот раз было немного труднее).
Во вторых, кажется, на следующий день, в пятницу, мне снова позвонили из «magna domus», но на этот раз не Альберто, а Миколь.
У нас состоялся долгий, очень долгий разговор, тон которому задавала Миколь. Это была обычная ироничная и пустая болтовня двух студентов университета, между которыми в детстве существовали, может быть, какие-то нежные чувства, но теперь, спустя десять лет, они просто хотят поболтать.
— Это сколько же мы не виделись?
— Да лет пять, наверное.
— Какой ты стала?
— Настоящая уродина. Старая дева с красным носом. А ты? Кстати, я читала, читала…
— Читала что?
— Ну, в газетах, что ты принимал участие в конференции по вопросам культуры и искусства в Венеции два года назад. Мы можем гордиться, да? Поздравляю! Ты ведь еще в гимназии отличался на уроках языка и литературы. Мельдолези был прямо-таки в восторге от некоторых твоих сочинений. По-моему, он нам даже приносил некоторые почитать.
— Тут не над чем особенно смеяться. А ты что поделываешь?
— Ничего. Я должна была защитить диплом по английской литературе в Ка Фоскари в прошлом году, в июне. Но где уж мне! Надеюсь, если лень не помешает, защититься в этом году. Как ты думаешь, экстернам дадут возможность получить дипломы?
— Я понимаю, что ужасно огорчу тебя, но я в этом нисколько не сомневаюсь. Ты уже выбрала тему?
— Выбрать-то выбрала. О творчестве Эмили Дикинсон, знаешь, та американская поэтесса прошлого века, та ужасная женщина… Но как писать? Мне бы пришлось все время ходить хвостом за профессором, безвылазно сидеть в Венеции по пятнадцать дней кряду. А мне последнее время эта «жемчужина лагуны»… Все эти годы я старалась бывать там как можно реже. Да и вообще, знаешь, учиться мне никогда особенно не нравилось.
— Врушка. Врушка и сноб.
— Нет, клянусь тебе. А этой осенью отправиться туда пай-девочкой мне хочется еще меньше, чем всегда. Знаешь, что мне бы хотелось делать, милый мой, вместо того чтобы заживо похоронить себя в библиотеке?
— Ну, послушаем, послушаем.
— Играть в теннис, танцевать и флиртовать, представь себе!
— Вполне невинные забавы, включая теннис и танцы. Ты могла бы предаваться им и в Венеции.
— Конечно… с дядей Джулио и дядей Федерико в качестве гувернанток!
— Ну уж в теннис ты бы могла играть. Я, например, как только могу, сразу сажусь на поезд и удираю в Болонью, а там…
— Ты едешь к возлюбленной, признайся.
— Нет-нет. Я должен защитить диплом в будущем году. Не знаю еще, буду ли писать по истории искусств или по итальянской литературе, думаю, по литературе. А когда мне хочется, я позволяю себе поиграть часок в теннис. Я иду на платный корт на улице Кастелло или в Литторьяле. Там прекрасные земляные корты, с душем, баром, в общем все удобства.
— И никто ничего не говорит. Почему бы и тебе в Венеции не делать то же?
— Дело в том, что для тенниса и танцев нужен партнер, а я в Венеции никого не знаю. И потом, я же тебе говорю: может, Венеция и красива, я не спорю, но я чувствую себя там какой-то чужой, потерянной, как за границей.
— Ты останавливаешься у дяди?
— Да, конечно.
— Понимаю. И все же спасибо тебе большое, что когда в прошлом году в Ка Фоскари была конференция, ты не приехала. Поверь мне, это была черная страница в моей жизни.
— Почему? В конце концов… Должна тебе признаться, что, когда я узнала, что ты участвуешь, я лелеяла мечту приехать и устроить тебе овацию, просто из патриотических чувств. Слушай, а ты помнишь, тогда, на стене Ангелов, в тот год, когда у тебя была переэкзаменовка по математике? Бедненький, ты ревел, как теленок! У тебя были такие глаза! Мне так хотелось тебя утешить. Мне даже пришло в голову помочь тебе перебраться через стену и показать сад. А почему ты не полез? Я помню, что ты не полез, но не помню, почему.
— Потому что кто-то застал нас в самый неподходящий момент.
— А, этот кошмарный Перотти, садовник.
— Садовник? Ты кажется говорила, кучер?
— Садовник, кучер, шофер, привратник, все что у годно.
— Так он еще жив?
— Еще бы!
— А собака, ну, та, что лаяла?
— Какая собака? Джор?
— Да, дог.
— И он жив и здоров.
Она повторила приглашение брата («Не знаю, позвонил ли тебе Альберто, но почему бы тебе и впрямь не прийти покидать мяч?»), но не настаивала, не упоминала, в отличие от него, о письме маркиза Барбичинти. Она сказала только, что было бы приятно увидеться после стольких лет и вместе воспользоваться тем, что оставалось от летних радостей, несмотря ни на какие запреты.
II
Пригласили не только меня.
Тогда, в ту субботу после обеда, минуя Джовекку и центр города, выехав на проспект Эрколе I со стороны площади Чертозы, я сразу заметил, что у ворот дома Финци-Контини в тени стоит небольшая группа теннисистов. Четверо юношей и одна девушка, все тоже на велосипедах — это были завсегдатаи теннисного клуба «Элеонора д'Эсте», я узнал их сразу. В отличие от меня, все они были уже в теннисных костюмах: в ярких пуловерах и шортах, только один, тот, что был постарше остальных, какой-то тип лет двадцати пяти с трубкой в зубах, которого я не знал даже в лицо, был в белых льняных брюках и коричневом фланелевом пиджаке. Они уже давно ждали, когда им откроют, и успели уже несколько раз нажать кнопку звонка. Но безрезультатно, и теперь в знак веселого протеста, не заботясь о том, что на них обращают внимание редкие прохожие, они время от времени прекращали свою громкую и веселую болтовню и принимались ритмично нажимать на звонки велосипедов.
Я затормозил и был уже готов повернуть назад. Но было слишком поздно. Заметив меня, двое или трое теннисистов перестали звонить и посмотрели на меня с любопытством. Потом один, в котором я вдруг узнал Бруно Латтеса, помахал мне ракеткой, высоко подняв ее длинной худой рукой. Он хотел, чтобы я его узнал (мы никогда не дружили, он был младше меня на два года, и даже в Болонье, на филологическом факультете, мы встречались не слишком часто) и подошел. Я подъехал и остановился как раз напротив него.
— Здравствуйте, — сказал я. — Что за сборище здесь сегодня? Турнир в клубе закончился? Или же я попал в ряды исключенных?
Я обращался ко всем сразу и ни к кому в особенности, по-моему, ухмыляясь, придерживаясь левой рукой за гладкое дубовое дерево ворот и не спуская ног с педалей. В то же время я внимательно смотрел на них: Адриана Трентини, с длинными великолепными ногами, с красивыми медного цвета волосами, рассыпавшимися по плечам, но со слишком белой кожей, покрытой странными красными разводами, которые у нее появлялись, когда она волновалась; молодой человек с трубкой, в льняных брюках и коричневом пиджаке (кто это? Конечно, он не из Феррары! — сказал я себе сразу); еще двое юношей, гораздо моложе и его самого и Адрианы, наверное, еще ученики лицея или техникума, которые подросли в последний год, как раз тогда, когда я стал избегать всяких общественных мест в городе, и по-этому их совсем не знал; и наконец Бруно, ставший еще выше и еще суше, еще больше похожим на молодою негра, нервозного и пугливого, всегда во власти такого нервного напряжения, что оно передавалось мне через легкое соприкосновение шин велосипедов.
Мы обменялись с ним быстрым, неизбежным еврейским взглядом, взглядом двух сообщников, которого я и ждал, и старался избежать. Потом я спросил, обращаясь непосредственно к нему:
— Я бы хотел надеяться, что прежде чем прийти играть в другое место, вы заручились согласием синьора Барбичинти.