Миранда вздрогнула. Она услышала слова, которых не хотела слышать. Но старик настаивал, кивая своим воспоминаниям:
— Да-да, так и сказал: «Если у меня не будет собаки, я сдохну», и еще: «Мне не выжить без собаки». Не просто ляпнул, как кумушка, которая собаку в друзья хочет, нет, возмущенно, гневно, будто у него живьем печень вырывали. И я его пожалел. Согласился на рассрочку и продал ему щенка, которого он назвал Аргосом. Я, как видите, не ошибся: ваш отец стал доктором, хорошо зарабатывал и остался верен моему питомнику. Тогда я поступил так от чистого сердца и, оказалось, не прогадал.
— Почему Аргос?
— Первую собаку звали Аргосом.
— Хозяева часто так делают — называют всех своих собак одним именем?
— Нет. Кроме доктора Хеймана, я не знаю никого, кто давал бы одно и то же имя своим собакам.
— Почему, как вы думаете?
— Поди знай! Наверно, его первая собака была ему очень дорога.
— И последняя, — добавил я. — Доктор Хейман покончил с собой через пять дней после того, как ее задавил грузовик.
Старик так и замер, открыв рот и вытаращив глаза; ему хотелось высказаться о человеке, способном на такую глупость, но удерживало присутствие Миранды.
Мы поговорили еще минут двадцать, но Франсуа Бастьен на рассказы был беден, и память его, подобно стершемуся кремню зажигалки, не высекала ни единой искры. Мы поблагодарили его и отправились в обратный путь.
Ехали долго, в молчании. Мы оба размышляли, не в силах понять, можно ли верить тому, что сказал нам Франсуа Бастьен. Сэмюэл Хейман был в лагере? Сэмюэл Хейман не хотел жить без собаки в двадцать лет, как и в восемьдесят? Эти фразы не давали нам ответов, а лишь вызывали новые вопросы, головокружительные сомнения… История Сэмюэла Хеймана не прояснилась, наоборот, мрак только сгущался.
Мы с Мирандой расстались, обменявшись парой любезных слов: каждый предпочитал переварить свое разочарование в одиночестве.
Назавтра, когда я предавался праздности, макая жирные и подгоревшие размороженные круассаны в чашку с кофе, зазвенел дверной колокольчик.
Я думал, что пришла Миранда. Но это почтальон принес мне заказное письмо — меня такие послания всегда немного пугают. Поморщившись, я расписался, попрощался, рассмотрел конверт. И вздрогнул, увидев имя отправителя: доктор Сэмюэл Хейман.
Письмо было датировано третьим числом, днем его самоубийства.
Я затворил дверь и прислонился к створке, испуганно ёжась, как шпион, уходящий от слежки. Я получил письмо от покойника! Мои пальцы так дрожали, что я едва не порвал содержимое, вскрывая конверт.
Внутри меня ждали три документа.
Короткое, на страничку, письмо.
Фотография.
Сколотые листки.
Сначала я прочел письмо:
«Дорогой писатель, который больше говорит, чем пишет,
я обращаюсь к вам, ибо у меня две беды: я не наделен ни тактом, ни даром писать. А мне понадобятся как минимум два этих качества, чтобы нарушить шестидесятилетнее молчание.
Листки, вложенные в этот конверт, адресованы моей дочери, но я бы хотел, чтобы их передали ей вы, прежде прочитав и, главное, улучшив. Вы один сумеете придать им какую-никакую красоту; у меня не получится перейти от молчания к музыке. Сделайте это, прошу вас, сделайте это для меня и для нее. Я навязал это молчание Миранде, чтобы защитить ее; нарушив его при жизни, я бы ее ранил. Теперь, когда я ухожу, эти доспехи станут бременем. Скажите ей, что любовь отца — любовь трудная, ибо она не может позволить себе спонтанности, она должна быть рассудочнее, чем любая другая любовь. Я старался быть отцом. Всеми силами, всем своим разумом. Покидая этот мир, я думаю о Миранде. Она — все, что я здесь оставляю. Я счастлив, что принес этот чудесный дар, ее красоту, ее ум, ее личность, такую лучезарную, такую сильную, такую… Девочка моя, я очень тобой горжусь…»
Текст обрывался, последние строчки клонились вправо, корявые, неуклюжие. Должно быть, волнение помешало ему продолжить.
Что можно заключить из фраз, когда через несколько минут последнее слово скажет порох?
Я думаю, дойдя до низа этого листка, Сэмюэл Хейман сознательно перестал не только писать, но и чувствовать. Откройся он больше, это могло бы побудить его отказаться от своего намерения, остаться с нами… Смелость и трусость живут бок о бок, две стороны одного и того же чувства.
Я поднялся в спальню, лег на кровать и приступил к чтению листков, исписанных беглым почерком Сэмюэла Хеймана:
«Мне часто кажется, что детства у меня не было. Оставшиеся от него воспоминания принадлежат кому-то другому. Это не я — тот мальчик, любящий, доверчивый, готовый обнять весь мир и трепетавший перед его красотой, твердо убежденный, что он будет жить вечно, дольше людей и зверей, дольше облаков, солнца, моря и равнин. Утром, встав с постели, он бежал во двор и, задрав голову, кричал в небо: „Ложись спать, Бог, все в порядке, я проснулся, я обо всем позабочусь!“ Нет, это был не я, тот, кто всегда находил плечо, чтобы прислониться, кто засыпал на груди матери, тот, непобедимый, мечтавший, что когда-нибудь, позже, выучится музыке, литературе, танцам, живописи, медицине, архитектуре, а жить будет в замке. Этот мальчик, победитель, оптимист, переполненный бурлящей радостью, окутанный любовью близких, этот маленький принц, который не сомневался, что всеми любим и достоин любви, — то был кто-то другой. Не я.
Потому что Я начал жить позже. Жизнь этого Я началась с разлуки…
В один прекрасный день за нами пришли. Нас было шестеро: бабушка с дедушкой, родители, старшая сестра и я.
Конечно, мы могли бы раньше понять грозившие нам опасности, но перед разгулом нацизма и антисемитизма мы, Хейманы, были склонны недооценивать ужас каждого события, полагая, что „это уж точно последнее“ и что „дальше некуда“. Действительность, увы, оказалась страшнее, чем мы думали.
Так вот, в 1942-м за нами пришли гестаповцы. Мы с сестрой читали книжки в нашей комнате, когда в дверь позвонили. Услышав, как незваные гости рявкают на наших родителей, Рита спрятала меня в ящик с игрушками и прикрыла сверху своими куклами. Потом, когда гестаповцы ворвались в детскую, она подбежала к окну и закричала, как будто я был на улице: „Беги, Сэмюэл, беги! Не ходи домой! За нами пришли!“ Ей дали пощечину, чтобы замолчала, но уловка сработала: они не стали проверять и ушли, оставив меня в доме.
Часом позже я решился выбраться из ящика. Проклиная Риту, я бродил по пустой квартире. Да, я был свободен… но на что мне эта свобода? Я тысячу раз предпочел бы оказаться вместе с семьей. Злая сестра лишила меня родителей, бабушки и дедушки, эгоистка, она оставила их всех себе, а меня обрекла на одиночество. Я был так непривычен к несчастью, что горе мое выплеснулось яростью: я бил кулаками мебель, браня отсутствующую сестру; ослепленный гневом, я позабыл, кто палачи.
Услышав грохот, одна из соседок поняла, что, несмотря на облаву, кто-то живой остался на этаже Хейманов. Мадам Паскье спустилась, обнаружила меня в слезах, оценила ситуацию и в ту же ночь увезла меня к своим родственникам в деревню.
После этого, Миранда, я стал тем маленьким беглецом, о котором коротко — слишком коротко — упоминал тебе. Сначала меня прятали в сараях, а потом, благодаря сети Сопротивления, поместили под вымышленным именем сироты-христианина пансионером в католический лицей в Намюре. Несколько месяцев я не мог успокоиться: понадобилась доброта, сочувствие, мудрая забота отца Андре, священника, который нас прятал, чтобы я понял наконец, что сестра спасла меня от страшной участи. Когда же это до меня дошло, я свалился с гриппом и две недели метался на койке в медпункте с температурой сорок.
Однако — и это я от тебя скрыл — такое положение не продлилось до конца войны.
В 1944-м на меня донесли. Гестаповцы схватили меня.
История вышла странная. Отец Андре, наш покровитель, все больше опасался немцев, приходивших с обысками, а после высадки союзников они совсем рассвирепели. И он организовал наше бегство. Все в лицее думали, что мы сбежали июньской ночью в 1944-м, на самом же деле мы прятались на чердаке хозяйственной постройки, где нам полагалось двигаться бесшумно, говорить шепотом, никогда не высовываться в слуховое окошко и не курить. Дважды в день отец Андре приносил нам еду и выносил ведро с нечистотами. Вход на чердак был спрятан в стенном шкафу; чтобы пройти, отец Андре снимал полки. И вот однажды, в четверг, когда пробило полдень, во двор, проскрежетав колесами по гравию, въехали машины, гестаповцы направились прямо к шкафу, выкинули содержимое, выломали дверь и поднялись за нами.
Они шли уверенно, будто точно знали, где нас искать.
Дальнейшее я расскажу тебе быстро. Всю жизнь я пытался стереть из памяти эти месяцы, убеждая себя, что их не было в моей жизни.
Нас посадили в грузовик, привезли в Малин, в казарму Доссен, где разместился временный лагерь для евреев. И уже там был голод, бессонница, конфискация того немногого, что мы имели, забитые туалеты, плач женщин, крик детей. И главное — ожидание. Абсурдное ожидание… Каждую минуту мы ждали поезда, которого больше всего боялись. Мы не жили, мы сами не давали себе жить, предвидя худшее. Я пережил это снова, когда твоя мать уходила от нас; врачи сказали мне, что жить ей осталось считаные часы, и я решил не спать; она лежала без сознания и шумно дышала. Поверишь ли? Около трех часов ночи я, измученный, задремал, и разбудила меня тишина! Да, не шум, но тишина, ибо она означала последний вздох Эдит. Сотню раз, не уловив ее дыхания, я в панике вскакивал с кровати.