Гуров всегда входил неслышно, не стукнув дверью, не скрипя половицами, и отлично ориентировался в жилищах коренного населения, словно сам не один год прожил в избе. Плоскорылов обернулся, вскочил, оправил рясу и, приняв стойку «Смиренно», приступил к рапорту, но Гуров, как всегда, не дал ему блеснуть:
— Вольно, вольно, иерей. Здоров?
Плоскорылов, не зная, куда девать повлажневшие от радости глаза, сунул ему руку, к которой Гуров быстро наклонился, и радостно полез целоваться.
— Рад,— повторял он со слезами в голосе,— рад и тронут. Спасибо. Не поленился, приехал.
На передний край. Очень, очень рад.
От него не укрылось, что Гуров морщится скорее по обязанности, а на самом деле очень доволен, видя младшего друга в бодрых трудах.
— Как служба?— спросил инспектор, усаживаясь за стол, словно век прожил у Марфы. С коренным населением у него были особые отношения — если к Плоскорылову крестьяне относились уважительно и робко, никогда не признавая его своим, то Гурова они любили, как, должно быть, рабочие любили Ленина: признавая его врожденное право возглавлять и владеть. Так и теперь — Марфа вошла, увидела Гурова, в пояс поклонилась и принялась собирать на стол. Плоскорылов немедленно спрятал конспекты.
— Не надо, не надо, сыт. Что, Марфа, не забижает иерей?
— Как можно,— потупившись, сказала Марфа.
— От мужика твоего есть вести?
— Писал,— кивнула она.— Вроде живой.
— Добро. Эх, устал. Кости ломит. Шел баран по крутым горам, вырвал травку, положил под лавку. Кто ее найдет, тот и вон пойдет. А, Марфушка?
Марфа поклонилась и вышла. Плоскорылова всегда удивляло пристрастие инспектора к варварским считалкам и припевкам, изобличавшим всю плоскостность мышления коренного народа,— вероятно, на седьмой ступени предписывалось заигрывать с крестьянами и даже жалеть их с недосягаемой высоты; Плоскорылов свято соблюдал иерейские заповеди о дистанции, несмешании и снисхождении без послабления.
— Слышь-ко, иерей,— с великолепной воинской небрежностью сказал Гуров; седьмая ступень могла позволять и даже предписывать эту небрежность, тогда как на шестой требовались усердие, прилежание и то, что на солдатском варварском языке называлось «зубцовостью».— Смершевец-то наш все бдит?
— Да, знаешь, я доволен. Он хотя и простой малый, но чудесный специалист. Одного разложенца так выявил, что любо. Оказался хазарский агент, и какой! Ничем себя, мразь, не обнаруживал. Но пораженец классический. Жаловался матери, распускал пацифистские сопли. Завтра будем кончать.
— Пораженец?— промурлыкал Гуров. Он был теперь похож на большого довольного кота — полный, уютный,— но Плоскорылов знал, какое стальное у него тело и как мгновенно, пружинно он подбирается, заслышав внятный ему одному зов боевой трубы.— Пор-раженец — это хор-рошо… пор-рождение ехидны… Когда он его выцепил?
— Дня четыре назад. Долго колол, но ты же его знаешь — он нипочем не отступится…
— Хоть без рукоприкладства?
— Зачем ему, он спец. Так его обработал — крыса в ногах у него валялась, лизала сапоги.
В варяжских кругах особенно ценилось выражение «лизать сапоги», и Плоскорылов, зная любовь Гурова к традиционной варяжской фразеологии, не упускал случая упомянуть дорогие архетипы.
— Хор-рошо. Я его сам посмотрю. Ты Евдокимова не думаешь на посвящение представлять?
— Я бы его сразу на пятую представил,— доверительно сказал Плоскорылов, чуть понизив голос. Было неизъяснимым наслаждением на равных обсуждать с посвященным представления, награды и прочие карьерные подвижки.— Но ты же знаешь, он без высшего…
— Ну и зачем смершевцу высшее? Ты думаешь, у самого,— Гуров возвел глаза,— Академия за плечами? Все сам, своим горбом. Представляй, представляй. По нему пятая ступень давно плачет. Сам-то про инициацию думаешь?
Плоскорылов смутился. Он проклинал свою способность мгновенно, девически-нежно краснеть.
— Наш долг, инспектор,— служить нордическому Отечеству, а прочее в руках Одина…
— Ну ладно, перед своими-то,— ласково осадил его Гуров.— Ты еще каблуками щелкни. Каблуками пусть Пауков щелкает, а ты, иерей, готовься. Я ведь не просто так езжу, секешь?
Плоскорылов поднял на инспектора глаза, полные собачьего обожания.
— Да, да. Ты парень не из простых, я за тобой не первый день слежу. Такие знаешь теперь как ценятся? Сам видишь, настоящий варяжский дух в войсках — редкость почти неслыханная. А у тебя в штабе все уставники один к одному. Значит, внедряешь. Ты думаешь, тебе вечно в Баскакове болтаться? Подожди, еще преподавать в академию пойдешь. Без войскового опыта ничто не делается. Сам займусь. Не красней, не красней, нечего. Мне тебя повидать — праздник. Инициировать тебя будем в августе, лучший месяц для таких дел. Знаешь, кто посвятит-то?
— Не смею надеяться,— улыбнулся Плоскорылов. Он не допускал и мысли, что Гуров доверит инициацию кому-то другому.
— Корнеев,— сообщил инспектор, заговорщицки улыбаясь.
Такого шока Плоскорылов не испытывал давно. Корнеев был вечный дневальный — нерасторопный, огромный солдат с пудовыми кулачищами, тупой, как сибирский валенок, и категорически неспособный к воинской науке.
— Рядовой?— переспросил иерей.
— А какой же?— отечески улыбнулся Гуров.— Ты думаешь, все так просто? Нет, милый, седьмая ступень должна быть везде. И среди рядового состава есть наши… а как мы иначе узнаем о фактах недозволенного обращения? Кто за офицером присмотрит? Ты много не разговаривай об этом, но к Корнееву присмотрись. Он у нас такой… инициатор. Через него все лучшие прошли.
— И ты?— тупо спросил Плоскорылов.
— Почему я?— улыбнулся Гуров.— Меня… ну, узнаешь когда-нибудь. У меня вообще все не как у людей. Готовься, капитан. Числа восьмого и займемся. И вот еще что,— я, собственно, давно тебя спросить хочу… Тут девочки новой, из туземок, не появлялось?
Ни в лице, ни в голосе Гурова ничего не изменилось, но Плоскорылов привычным чутьем сразу угадал, что инспектор заговорил серьезно, и сквозь кажущуюся небрежность проступила наконец внутренняя сталь.
— Никого нового не замечал. А что?
— Ты присматривай, присматривай,— не вдаваясь в объяснения, как и подобало варяжскому командиру, продолжал Гуров.— Она может к вам прийти… причем не одна, улавливаешь? Она прибудет с таким мужчинкой лет сорока пяти, я тебе фотокарточку оставлю,— он полез в нагрудный карман френча и вытащил фото: представительный, с проседью, типичный чиновник уставился на Плоскорылова с тем тайным сознанием превосходства и вседозволенности, которое пробивалось у работников федерального уровня сквозь любой европейский лоск.— Ее фотоморды у нас покуда нет, но я уж расстараюсь. Если они куда и направятся, то к тебе. Либо в Дегунино, но уж там я ее лично перехвачу. Смотри, иерей, это очень серьезно. Если ты ее поймаешь — считай, полковничья звезда тебе обеспечена.
Плоскорылов второй раз за полчаса вспотел от неожиданности.
— Шахидка?— понимающе спросил он.— Предательство?
— Вроде шахидки,— кивнул Гуров, но Плоскорылов, отлично его изучивший, понял: все гораздо, гораздо серьезнее.— А предательство такое, что никакому Власову не снилось. Они, конечно, могут и поврозь,— но подозреваю, что явятся парой. Так уж ты, иерей, не пропусти. Я на Евдокимова надеюсь, но тут особая интуиция потребна. Не проморгай.
— Но, может, ты хоть объяснишь немного… в чем дело, чего от них ждать…
— А ничего не жди. Как увидишь новую туземку, так сейчас же мне и докладай. А ее под замок, всасываешь? Под хороший замок. Она может быть беременная, а может и не беременная. Если беременная — значит, сразу лично мне на мобилу скидывай. А как этого увидишь — так разрешаю тебе чпокнуть его на месте, своими руками. Ты человека когда-нибудь убивал?
Гуров привстал и наклонился близко-близко к лицу капитан-иерея. Плоскорылов взглянул в его птичьи серые глаза за круглыми стальными очечками и окончательно смутился.
— Вижу,— догадался Гуров; он вообще обо всем догадывался мгновенно.— Ну, ничего. Надо же начинать когда-то. Это хорошее будет начало, иерей. Полковнику без крови никак. Сам знаешь, дело прочно. В общем, много не болтай — кто знает, какие у них тут союзники… Я тебя предупредил.
— Ну конечно,— горячо сказал Плоскорылов.
— Не «конечно», а по форме!— вдруг прикрикнул Гуров. Плоскорылов вскочил, оправил рясу и после секундного позорного промедления взметнул руку:
— Служу!
— Да вольно, дурашка,— рассмеялся инспектор. Плоскорылов никогда не мог понять, серьезен он или только проверяет его.— Молодца. Любуюсь, сынок. Настоящий варяг… воинская косточка…— Он отвернулся, словно стыдился проявления отеческих чувств. Плоскорылов так любил его в этот момент, что, не колеблясь, послал бы на смерть. Это было высшим проявлением варяжской любви.