А мистер Люкс, что дал мне мое классное имя, тем временем помре. Его последняя супруга, пожилой гомик, принес мне кассету с его умирающим голосом. Там перечислялось наследство, что он оставлял мне, которую он называл «сорванный мной цветок»: серебряный кофейный сервиз, буфет красного дерева и крошечный кобелек чихуахуа, который в первую же ночь забрался под одеяло и начал лизать мой клитор.
В конечном счете я уже в пятнадцать лет знала о мужиках то, чего большинство дам не знают и к пятидесяти. И мужики это чувствовали сразу, при первом же взгляде на меня.
Когда я была маленькой девочкой, я прям умирала от бланманже с черносмородиновым вареньем. Мамка моя, миссис Фиф, довольно часто себя этим ублажала, и мне перепадало. Философски говоря, наглоталась я сластей за свою жизнь! Тут Джокзи-Кок к моей мамке повадился. Иной раз скребется по ночам в дверь, как нищий за корочкой хлеба. Сержант Фиф с фонарем в одной руке и с кочергой в другой пошел шугануть крысу, а вытащил такого «неформала» из штата Очичорния: железные очки и цилиндр на башке, такой критик режима, а впереди его штука устроила настоящую палатку из его штанов. Я как глянула на это дело, сразу поняла, что в мире есть вещи послаще бланманже с черносмородиновым вареньем.
Боже, милостивый и любимый, надеюсь, хоть в могиле, когда протянусь, придет ко мне покой!
Через пару лет этот хиппи пришел уже в безупречном костюме не к мамке, а ко мне и давай меня пахать, ну пашет и пашет, а я так притворяюсь, как будто не меня, а какую-то другую девочку пашут, а он тем временем смотрит на меня вниз через очки и толкует о Спинозе.
Как-то раз меня посетила идея, прям такая пронизывающая. Почему бы женщинам не управлять этим миром? Могучим и щедрым бабам? В России, говорят, весь XVIII век правили женщины. Они выбирали себе гвардию, выстраивая все войско в обтягивающих штанах. Скажут, что я просто взбесившаяся нимфоманка, а я отвечу, что, если императрицу трахают двадцать раз в день, от этого выигрывает весь народ.
Верьте не верьте, всю жизнь мечтала о принце, который удовлетворил бы мои потребности. И вот он явился, Стенли Франклин Корбах, сановабич[247] и мазерфакер. У него язык семь миль длиной, а жеребцовский пенис еще длиннее, во всяком случае, со мной, и чеки он мне выписывал соответствующих размеров. С такими чеками я приходила в модный бутик, и никто уже не хихикал у меня за спиной. Вот так у меня развились утонченные вкусы. Однажды он меня приглашает на прием в бразильянское, что ли, посольство. Хей, Стен, спрашиваю я, а что, если я вот сюда пришпилю белую розу? Ну конечно, отвечает он, кому же еще, если не тебе, носить символ чистоты? Знаешь, говорю я, мне бы хотелось, чтобы все это место, ну, жизнь, плыло бы в белых розах. Ну и пусть оно плывет себе в белых розах так, как ты хочешь, говорит он. Может быть, ты, Берни де Люкс, действительно самая большущая тут блядь на этом приеме, однако никто из приличной публики не имеет права бросить в тебя камень: я знаю их всех по финансовой деятельности. Все они боятся попасть в ад из-за нечистой совести, а твоя совесть, Берни, это белая роза, хоть она и расположена немного в стороне от твоего тела.
Однажды мы лежали с ним на краю гигантской пропасти среди рододендронов. Это было на острове Крым, в Индийском, что ли, океане. Рассветы и закаты там сменяли друг друга каждые пять минут. И фиговые деревья были все в цвету, и маленькие городишки с розовыми, голубыми и желтыми домами стояли среди жасмина и герани, и белые розы катились вниз, как бурная река. Я прижала свои титьки и венерин холм к его груди и гениталиям и прошептала: да, да, я буду, да, я есть, я твоя вторая половина, но я не хочу умирать преждевременно. И он сказал: гоу вперед, белая роза, рожай его, да, да, гоу!
Никогда я не была ближе к отцу, чем в январе восемьдесят седьмого, когда он, словно Одиссей, странствовал среди своего онтологического архипелага. В отличие от Одиссея, однако, он, похоже, был одновременно и моряком, и морем. Я приходила в его палату и подолгу сидела возле кровати, бездумно прислушиваясь к шепоту его фармакологического бреда.
Испепеляющая мысль время от времени приходила ко мне. Мне казалось, что в своем таинственном путешествии мой всемогущий дадди может в любую минуту перешагнуть тот порог, из-за которого не возвращаются. Это было похоже на мгновенное приближение к безвоздушному и безвременному, то, что после я испытала на орбите. Я никому ничего не говорила, даже Сашке. Я просто старалась не пропусить ни одной возможности посетить отца в урологическом отделении.
Из той комнаты открывался вид на крыши и кроны деревьев района Фоксхолл-Палисады. За ними перехватывающие дыхание вирджинские закаты меняли цвета и формы освещенных облаков. О эти вирджинские закаты, сказал бы Сашкин кумир Николай Гоголь. Какая птица не упадет замертво от восхищения перед ними?! Можно было предположить, что они простираются над неисследованным океаном, над неоткрытыми островами, но уж никак не над бесконечными кварталами американской жилой застройки с ее законопослушными обитателями, этими тетками и дядьками, как называл их ядовитый московский шут.
Католическая сестра Элизабет время от времени заглядывала в комнату и нежно мне улыбалась. Я стала прислушиваться к еле слышному шепоту и бормотанию отца, пытаясь уловить в них хоть какой-нибудь смысл. Я даже принесла крошечный диктофончик и дома много раз прокручивала запись, пока вдруг не осознала, что он путешествует далеко от своей жизни. Он говорил о человеке по имени Кор-Бейт, это означает «Холодный Дом» на иврите.
В прежние времена Стенли несколько раз без большого успеха пытался овладеть языком наших прародителей. Сейчас я была ошеломлена тем, что из его подсознания исходил настоящий беглый иврит. Я пыталась расшифровать эти записи сама, но потом поняла, что это мне не под силу, и отнесла пленку близкой подруге Клер Розентал с кафедры еврейской истории в «Пинкертоне». Так или иначе, я все-таки поняла, что человек по имени Кор-Бейт был своего рода скорняком в маленьком приморском городе. Он владел предприятием с дубильней, складом и лавкой кожаных изделий. Мороз по спине пробегал, когда Стенли деловито начинал перечислять шкуры и кожи различных типов, размеров и качеств и подсчитывать деньги в древних израильских номинациях, все эти ассарии, драхмы, дидрахмы, секили, статиры, динарии и таланты. Эти перечисления и подсчеты занимали самую большую часть моих записей, но иногда звучали и клочки фраз, обращенных к другим людям: то ли к членам семьи, то ли к слугам, а однажды мелькнуло что-то вроде увещевания сборщика податей.
Временами в это древнее бормотание влеплялось беглое описание какого-то пейзажа по-английски, там были и «слепящее море», и «дикие розы на крепостных стенах», и «извилистая тропа».
Однажды Нора застала отца не в горизонтальном положении, как обычно, а сидящим в постели, с кучей подушек за спиною. «Хей, дадди! – она воскликнула. – Сегодня ты, кажется, в порядке?!» Сказать по правде, она была немного разочарована тем, что экскурсии в прошлое прекратятся. Он ничего не ответил, и она поняла, что он ее не видит и не слышит ее слов. В этот момент какая-то согбенная фигурка проявилась в углу палаты, не кто иной, как дворецкий Енох Агасф. «Вы тут все время были?» – спросила она его.
Он кивнул и указал своим длинным пальцем: садись и молчи!
Ненадолго появилась сестра Элизабет. Она поднесла чайник с длинным носиком к сухим губам Стенли. Он вежливо отверг напиток и поднял ладонь, как бы скромно запрашивая внимания. Монашка, перекрестившись на распятие, покинула помещение.
Стенли был еще с Кор-Бейтом, но теперь он перешел от подсчета шкур к важному историческому событию, а именно к разрушению Первого Храма. На этот раз он видел улицы Иерусалима и своего скорняка в толпе пленных, гонимых в рабство вавилонскими бичами. Оглушающие хлопки этих огромных кнутов. Вдруг я услышала «клик-клик», это папа включил дистанционное управление телевизором. В глазах его замелькали майамские «Дельфины» и вашингтонские «Редскины».[248] «Не изменив линию защиты, им нечего рассчитывать на успех. Менни Браун и Бенни Филдс должны быть категорически заменены», – сказал он авторитетным тоном. Мой неисправимый папочка!
В последующие дни я просто вывихнула себе мозги, думая о своих записях. Что это было: просто бред, вызванный интоксикацией? Тогда откуда там взялся древний иврит? Я позвонила Лайонелу Фухсу в его генеалогическую группу и спросила, были ли в роду Корбахов еще какие-нибудь скорняки, кроме общеизвестного Гедали из Варшавы, моего прапрапрадеда? Что там говорят ваши компьютеры, Лайонел? Некоторое время он молчал, только как бы стонал, как будто какая-то мука тянула его за душу. У меня есть скорняк, наконец проговорил он, но он так далеко, Нора, что я просто не могу об этом говорить и не скажу вам, Нора, ни слова об этом человеке. Да почему же, Бога ради, вскричала я. Потому что я все-таки марксист, а следовательно, материалист в десятом поколении!