– По-моему, им не нравится, что ты фотографируешь, – сказал он.
– Почему?
– Эти избы красивые, но сами они считают их убогими и подозревают, что ты, гадкая иностранка, хочешь увезти с собой картины их убожества.
– Ладно, прекращаю, – согласилась она.
И снова между ними повисло молчание. В сущности, зря он решил продлить эту поездку. Даже по отношению к Маше – что это ему дало? Все равно они расстанутся надолго: два года, три, больше? Да и захочется ли им вскоре увидеться вновь? Он показал ей Париж в 60-м, открыл с ней СССР в 63-м, это были большие праздники. На сей раз не было в нем – разве что в самом начале – той радости. Он очень любил дочь, она отвечала ему тем же – но мир они видели так по-разному, что никому из них, в сущности, не находилось места в жизни другого. Ощущение романтики, окрылившее его по приезде, мало-помалу рассеялось. Глупо было обижать Николь без серьезной причины… Пара реплик, брошенных просто так: «Вам ведь особо нечего делать в Париже? – Нечего».
– Вообще-то глупо, что мы здесь задержались, – сказал он.
– Если тебя это даже не радует, то и правда глупо, – ответила она.
– Ты жалеешь?
– Я жалею, если ты жалеешь.
Вот так. Опять они пошли по кругу. Что-то застопорилось в их диалоге; каждый понимал слова другого превратно. Наладится ли все со временем? Почему сегодня то же самое, что и вчера? Причины-то не было.
Они прошли через ворота к церкви, которую Николь сфотографировала. Чуть дальше, на вершине холма, стояла еще одна церковь, замысловатой архитектуры. Она возвышалась над Москвой-рекой, за которой были видны широкая равнина и вдали – Москва. Они сели на траву и полюбовались видом.
«Ну вот. В кои-то веки мы одни, а сказать друг другу нечего, и даже не хочется поговорить», – с горечью подумала Николь. Она-то думала, что Андре понравится фотографировать вместе с ней московские виды, ведь почтовые открытки были такие скверные. А он не проявил никакого интереса, кажется, это ее увлечение даже его раздражало. Она легла на траву, закрыла глаза и вдруг представила: ей десять лет, она лежит на лугу, и у самой щеки так славно пахнет землей и травой. Воспоминание детства – почему оно так волнует? Потому что время растягивается до бесконечности, этот вечер теряется в дальней дали, а будущее перед ней – вечность. «Я знаю, чего мне не хватало в этой стране», – сказала она себе. Если не считать одной ночи во Владимире, ничто не тронуло ее до глубины души, потому что ничто не нашло здесь в ней отклика. В жизни ее всегда волновали моменты, сутью которых были не они сами, а нечто другое, что представлялось ей смутным воспоминанием, предчувствием, материализацией мечты, ожившей картиной, образом действительности в себе, недоступной и таинственной. В СССР у нее не только не было корней, но она и не любила эту страну на расстоянии, как, например, Италию или Грецию. Вот почему здесь даже красоты были лишь тем, чем были. Она могла ими любоваться – но не очаровывалась. Поймет ли меня Андре? – спросила она себя. И угрюмо подумала, что ему это не интересно. Но все же быть вдвоем, наедине друг с другом, как ей давно хотелось, и даже не воспользоваться этим, было бы слишком обидно.
– Я только сейчас поняла, почему ничто в СССР меня так не трогает, – сказала она.
– Почему? – поинтересовался он.
Такой близкий, такой внимательный – он был таким со всеми, но с ней особенно, – что она удивилась, почему не сразу решилась с ним заговорить. В теплоте этого взгляда было легко высказать вслух то, что она говорила в своих внутренних монологах.
– В конечном счете эта поездка нас обоих слегка разочаровала, – сказал он.
– Тебя – нет.
– Иначе, но тоже разочаровала. Я слишком многого не понимаю. И даже теперь, когда прошло уже больше месяца, я буду рад вернуться в Париж.
Он посмотрел на нее с легкой укоризной:
– Хотя я не скучал. Мне не бывает скучно, когда я с тобой.
– И мне с тобой тоже.
– Полно; ты же сама мне кричала: мне скучно!
В его голосе прозвучала неподдельная грусть. Она выкрикнула эти слова в гневе и уже забыла о них. А его они, похоже, глубоко ранили. Поколебавшись, она решилась.
– Я на самом деле очень люблю Машу. Но все-таки это не одно и то же – видеть тебя с ней или без нее. Я скучала оттого, что никогда не оставалась с тобой вдвоем. Тебе было все равно, а мне – нет, – добавила она уже с горечью.
– Но мы много раз оставались с тобой вдвоем.
– Не так уж много. И при этом ты утыкался в русскую грамматику.
– Что тебе стоило со мной поговорить?
– Тебе этого не хотелось.
– Конечно, хотелось! Мне всегда этого хочется. – Он задумался: – Странно! Мне-то казалось, что мы видимся куда больше, чем в Париже.
– Но всегда с Машей.
– Ты как будто так хорошо с ней ладила: мне и в голову не приходило, что она тебе в тягость.
– Ладила, да. Но когда между нами третий лишний, все иначе.
Он как-то странно улыбнулся:
– Я часто так думаю, когда ты берешь Филиппа с нами на уик-энд.
Она растерялась. Да, она часто просила Филиппа сопровождать их, это казалось ей в порядке вещей.
– Это совсем другое дело.
– Потому что он мой сын? Все равно ведь он третий лишний между нами.
– Больше он им не будет.
– И тебя это очень огорчает!
Неужели они снова поссорятся?
– Нет такой матери, которой бы нравилось, что ее сын женится. Но не думай, что я делаю из этого драму.
Они помолчали. Нет. Нельзя снова погрязнуть в молчании.
– Почему ты никогда мне не говорил, что присутствие Филиппа бывает тебе в тягость?
– Ты так часто упрекала меня за собственничество! И потом, что бы я выиграл, лишив тебя Филиппа, если все равно одного меня тебе мало.
– Как это? Тебя мне мало?
– О! Ты довольна, что я присутствую в твоей жизни. При условии, что есть и многое другое: твой сын, друзья, Париж…
– Какую чушь ты несешь, – удивленно сказала она. – Тебе ведь тоже нужно многое, не только я.
– Я могу без всего этого обойтись, если у меня есть ты. Только с тобой, в деревне, я был бы совершенно счастлив. А ты мне однажды сказала, что умерла бы там от скуки.
Неужели это серьезнее, чем она думала, – эта его мечта о переезде в Вильнев?
– Ты предпочитаешь деревню, я предпочитаю Париж, потому что каждый любит места своего детства.
– Это не главная причина. Одного меня тебе мало, и когда я сказал тебе об этом на днях, ты даже не возразила.
Она это помнила. Она была в гневе. И ей – напряженной, зажатой – всегда было трудно выдавить из себя слова, которых он ждал.
– Я злилась на тебя. Не объясняться же мне было тебе в любви. Но если ты не думаешь, что дорог мне так же, как я тебе, значит, ты и правда глуп.
Она нежно улыбнулась. В ее словах была доля истины: Маша почти не оставляла их одних.
– В общем, – сказал он, – произошло недоразумение.
– Да. Ты думал, что я скучаю с тобой, а я скучала по тебе: это более лестно.
– А я был счастлив, что ты принадлежишь только мне, но тебе было невдомек.
– Почему же мы так плохо друг друга понимали? – спросила она.
– Разочарование испортило нам настроение. Тем более что мы не хотели себе в этом признаться.
– Следовало бы всегда во всем признаваться, себе и друг другу, – сказала Николь.
– Ты мне всегда во всем признаешься?
Она поколебалась:
– Почти. А ты?
– Почти.
Оба рассмеялись. Почему же им было так трудно вместе в последние дни? Теперь все снова казалось таким привычным, таким простым.
– Есть одна вещь, которой я тебе не сказала, важная вещь, – продолжала она. – В Москве я вдруг почувствовала, что постарела. Я поняла, как мало времени мне осталось жить, – а это делает невыносимыми малейшие помехи. Ты-то не чувствуешь своего возраста – а я еще как.
– О! Я тоже чувствую, – отозвался он. – Даже очень часто думаю о нем.
– Правда? Ты никогда об этом не говоришь.
– Чтобы не огорчать тебя. Ты ведь тоже об этом не говоришь.
Некоторое время они молчали. Но это было совсем другое молчание: просто пауза в диалоге, который наконец-то завязался вновь и больше не прервется.
– Вернемся? – спросила она.
– Вернемся.
Он взял ее под руку.
– Нам очень повезло, что мы можем поговорить, – сказала она. – Есть пары, которые не умеют пользоваться словами, в их случаях недоразумения будут расти, как снежный ком, и дело кончится тем, что их отношения окончательно разрушатся.
– Я немного испугался, что между нами тоже что-то рухнуло.
– Я тоже.