— Но еще больше повезло остальным, — сказал Глазков. — Среди тех, кто снялся в «Бригаде» и стал звездой, есть слабые актеры.
— Кого ты имеешь в виду? — заинтересовалась Яна.
— Ну, ты сама порассуждай… — начал было Паша, но Володя его перебил:
— С вашими лицами можно сделать блестящую карьеру на Западе. Но без идеального знания языка вы там никому не нужны. В кинематографе сейчас мало интересных лиц. По пальцам можно перечесть. Актеров, которые были раньше, нет. Брандо, например. Когда я увидел его в «Трамвае „Желание“», у меня голова закружилась. Я не гей, но понимаю женщин… Как он кричит там: «Стела! Стела!» Прошла эпоха великого кино. Перестали делать фильмы на все времена. Делают одноразовые автомобили и одноразовые фильмы. Очень люблю фильмы семидесятых с величайшими работами Аль Пачино, Николсона, Хофмана, Де Ниро. Сейчас так не играют. Видели фильм «Правосудие для всех» с Аль Пачино? Там каждый кадр воздействует на тебя. А «Соломенные псы»? Гениальная картина, культовая. А Де Ниро в «Бешенном быке», когда он на 30 кг поправился? А «Охотники на оленей»? Это другое кино! Сегодня массовое кино превратилось в огромный бигмак. Нет фильмов, которые хочется пересматривать. Авторское кино смотреть невозможно — скучно и тупо. А ведь «Пианино» — это авторское кино. Оскароносное, но авторское. Голливуд выпускает не американское кино, он выпускает мировое кино. Как Париж конца девятнадцатого, начала двадцатого века, он собирает все лучшее. Голливуд питается свежей кровью. Постоянно. Обновление мозгов, обновление лиц, обновление стиля…
Слушаю Володю и смотрю на Яну. Наши взгляды встречаются. Она шепчет мне одними губами:
— Что? Ну, что?
В ответ пожимаю плечами:
— Ничего.
Глазков заказывает сигару…
Прощаюсь. Чтобы не обидеть друзей, шутливо сообщаю, что иду поискать кого-нибудь на одну ночь. Стараюсь не смотреть на Яну — по моим глазам она, конечно, поймет, что я вру и может попроситься в компанию. Не хочу сейчас компании. Хочется пройтись одному.
«Возможно, утрачиваешь способность любить, когда узнаешь о любви все, — рассуждаю через пять минут, медленно бредя по пустынному проспекту. — Это, как с Библией или Кораном — вначале читаешь страстно, с красным карандашом, перечитываешь, заучиваешь цитаты, возишь с собой, впитываешь каждую букву. Но в один прекрасный или ужасный день это становится ни к чему. Иногда возьмешь с полки, перечитаешь несколько страниц, открыв наугад, но, так, чтобы опять запоем, ночи напролет, не в силах оторваться — такого уже нет. Хотя, кто знает, может еще будет?»
Просыпаюсь в шесть. До будильника два часа. Лицо горит.
Встаю, дышу, завариваю чай,
берусь за телефон, гляжу в окно,
ты только слушай, и не отвечай,
будь с это тишиною заодно…
Я здесь почему-то часто вспоминаю написанные тысячу лет назад и давно забытые стихи. Писать стихи легко. Все вокруг поэзия. Но она существует не в чистом виде, а в комбинации с другими молекулами. Чтобы ее добыть из руды, нужно уметь пропускать мир через себя, что-то в нем неожиданно меняя. Неожиданно в том числе и для себя. Нельзя добиться этого волшебного эффекта, если одновременно и сам не меняешься. А это почти всегда боль. Поэтому писать хорошие стихи трудно и поэты долго не живут. Мера поэзии — всего пара строк. Пара строк крест-накрест…
Захожу в интернет, читаю биографии. Гоген, Ван Гог, Моцарт, Бетховен, Рембо, Шукшин… Они болели, мучились, сходили с ума. Каждый по-своему. Когда у тебя все время болит сердце, в мозгу тоже что-то ломается. Адекватен ли я? И что такое адекватность? Где критерий? Окружающие? Но мой круг общения узок. И все эти люди имеют прямое отношение к моей работе. А мою работу никак не назовешь нормальной, значит, не факт, что и они нормальные.
Еще я думаю — как важно, чтобы тот, о ком читаешь, за чьим творчеством следишь, нравился. Чтобы было приятно наблюдать за ним, чтобы хотелось поговорить, посоветоваться, представить, как бы этот человек на твоем месте повел себя в той или иной ситуации. Если он тебе созвучен, то уже не так важно, болен он или здоров, молод или стар, ездит на Ламборджини или в метро. Важно не просто, чтобы мне, актеру, на экране верили, но чтобы хотели верить. А это уже не профессия — это то, что я, человек, пытаюсь сделать со своей жизнью. Все отражается на лице…
Съемочный день начался с пробегов по гостиничным лестницам и коридорам. С жаром бегать трудно. Слово «коридор» на глазах превращается в слово «коррида». Гул невидимой толпы кровожадных зрителей. Из стен торчат смертоносные рога быков. Пот течет ручьями. Перед глазами красные круги…
Через полтора часа съемок катастрофически темнеет в глазах, оседаю на ступеньки у входа в фойе, мир плывет…
Вызывают Скорую.
— Что же вы себя не бережете! — сакраментально констатирует врач. — Когда температура, надо лежать. У вас нехороший насморк.
«Можно подумать, насморк бывает хорошим!» — думаю. Так меня всегда удивляло выражение «доброкачественная опухоль»…
— У нас здесь, как на войне — температура не повод отлеживаться, — пытаюсь шутить. — Только тяжелые ранения оправдывают выход из боя…
Забирают в больницу на анализы. Долго трясемся через весь город в раздолбанном микрике с матовыми окнами и красными крестами на стекле. Не думал, что город такой огромный. Сижу на жесткой банкетке. Шумно, как в танке, и задиристо пахнет бензином. Представляю, сколько до меня через эту банкетку протряслось больных. Интересно, кто-нибудь из них умер в пути? Хорошо бы когда-нибудь умереть в пути. Но только не на этой банкетке, не в этом запахе и не раньше, чем через сто лет!
В больнице по-летнему пустынно. По коридорам бродят скучающие уборщицы, хищно стерегут больных без бахил, лениво ищут, что бы еще убрать. В тесной процедурной у меня берут из вены кровь. В рентген-кабинете втыкают лбом в холодную металлическую плиту, заряженную готовыми к ускорению электронами. Через четверть часа ставят диагноз — гайморит горизонтальной полости. Эта информация мгновенно загорается розовыми неоновыми буковками у меня в мозгу. Сразу куча дурацких вопросов. Почему горизонтальной, а не вертикальной? Что лучше? Зачем нужны эти полости? Не стоит ли раз и навсегда заполнить их каким-нибудь специальным герметиком, чтобы больше не было гайморита? Почему, если сопли практически уже в извилинах, я все понимаю и могу говорить?
— Как вас лечить? — спрашивает неприветливая докторша с короткими полными ногами, моложе меня раза в два. Этот неожиданный вопрос ставит меня в тупик и наводит на смелое предположение, что происходящее — сон.
— А какие варианты? — все же спрашиваю.
— Можем сделать прокол и промыть полости. Или назначим курс антибиотиков широкого спектра. Но тогда лечение займет больше времени.
— Однозначно, прокол!
— Это не очень приятно.
— Я уже догадался по названию. Только не вымойте вместе с гноем мозги — их не много, но зато качество материала отменное!
Делают заморозку. Засовывают в нос блестящий металлический штырь. Глубоко! Не знал, что у меня такая глубокая носоглотка! Впрочем, стоит ли удивляться, если сам я такой глубокий…? Хрясть!!! Блин! Нет, во сне не бывает так больно!
После процедуры ставят капельницу. Четыре банки по 200 мл чего-то, что очистит кровь и сделает пребывание на свете более приятным, медленно вливаются через катетер внутрь, подтверждая мою стойкую уверенность, что я очень глубокий человек…
Возвращаюсь на площадку, чтобы переодеться и отправиться домой спать. Подходит Бонч-Бруевич.
— Алексей, у меня оплачена аренда автомобилей. Осталась одна короткая сценка — ты, Яна и Павел выбегаете из гостиницы, садитесь в БМВ, быстро уезжаете… Поможешь?
Матеря себя за безотказность, и все еще немного кайфуя от капельниц и рентгеновского облучения, кряхтя, снова влезаю в наэлектризованную шкуру Родиона, плетусь репетировать. Покачивает. В ноздрях тампоны, удерживающие в горизонтальной полости лекарство. Надо постараться во время съемки случайно не выдохнуть через нос, чтобы не выстрелить тампонами и лекарством в нос Глазкову или в глаз Носовой. Веселая получилась бы картинка!
Зачем я это делаю, почему не отказался?
Это не просто работа — это война!
Когда возвращаюсь домой, звонит Бонч-Бруевич.
— Давай договоримся, я не отменяю завтрашнюю съемку. С утра разведу сцены, отрепетирую с актерами, а когда будет все готово — ты приедешь и сыграешь. Но если тебе совсем будет невмоготу, тогда, конечно, отменим. У нас жесткий график, ты же понимаешь… Постарайся!
— Да, конечно, я постараюсь! — отвечаю с энтузиазмом. Понимаю, все понимаю! И не хочу, чтобы меня выводили или выносили из боя, считали трусливым и немощным.