Зол я, естественно, и на Матвея. За то, что он вытащил из меня то, что до времени нужно прятать, и, прежде всего, за его сомнение в том, что Юпитер знал про Дефо. Какое снобистское высокомерие! Меня так и тянет его спросить: да кто ты, что есть у тебя за душой, кроме твоей библиомании, названий непереваренных книг? Творцу сверхдержавы недоступны такие предметы, скажите на милость! Зато уж тебе понятно все — и то, что Дефо терзала совесть, и то, что ему хотелось на остров — укрыться от себя самого. Должно быть, Дефо тебе исповедался. Ты прав, я чувствую Кориолана. Могу понять, как его тошнило от этих плебейских представлений о зле и добре и уж тем более от этой плебейской самонадеянности.
Матвей между тем размышляет вслух:
— А в общем, это даже традиция английских писателей — время от времени немного побаловаться с разведкой — Сомерсет Моэм, Грэм Грин, Ле Карре…
— При чем тут традиция?! — чуть не кричу я.
Но входит Ольга, зовет нас ужинать, Матвей оживляется, целует ей ручку. Доволен, что можно сменить регистр.
Иду к столу, мрачновато думая: Кориолану было полегче. В его эпоху интеллигенты не осознали себя таковыми. И потому — не так суетились.
Юпитер. Внутренний монолог. (Дневник роли.)
Как свидетельствует история, главный жанр в искусстве — ода. Ода, выраженная в музыке, — взять, например, «Жизнь за царя». Ода в камне — все эти памятники. Что говорить об оде в слове и — в особенности — в поэзии. Можно составлять антологии.
Если угодно, ода — итог. Прежде всего итог развития. Духовного, да и человеческого. Поэты — люди от мира сего. Хотят обратить на себя внимание. (Могу их понять — затеряться просто.) Сперва независимы и горды и — наподобие Мандельштама — все задирают свои подбородки. Они начинают не то с протестов, не то с манифестов, пусть зарифмованных. Но все кончают одним и тем же — «большевеют» и пишут оды. (Словцо, сочиненное Мандельштамом. Вполне в его духе. «Большевеют»…)
Можно сказать, что почтенные классики создали модель поведения. Славлю, но не теряю достоинства. Гораций воспевал Мецената. Державин — Екатерину, а Пушкин — императора Николая Павловича. Свободно, по велению сердца, готов послужить, Ваше Величество. «Нет, я не льстец, когда царю…» Главное — сохранить лицо.
Вот и нынешние инженеры душ… Даже и те, кто озабочен, чтоб выглядеть благородным образом, мечтают о своих Меценатах. Кто подсознательно, кто осознанно — все они ищут покровительства.
Чаще всего бегали к Горькому. Горький обожал опекать. Одновременно изображал и праведника и генерала. Считаться всесоюзным ходатаем — входило в репутацию праведника и тешило генеральское сердце. При этом он сам был тоже зависим. Когда его стали меньше печатать, а слава его начала закатываться, он быстро оставил свой райский остров, вернулся туда, где его ждали и чин, и почет, и тиражи.
Авель Енукидзе, он тоже любил поиграть в доброго барина. Любил протянуть по-дружески руку. Особенно — красивым актрисам. Сослали любовника Степановой. Авель помог этой декабристке съездить к нему, потом помог перевести его поближе. Не меньше был популярен Бухарин. После того, как прочел доклад на съезде писателей, тоже ходил в таких заступниках и ходатаях.
Все эти игры плохо кончаются. Прежде всего для самих покровителей. К тому, кому ты сделал добро, всегда испытываешь симпатию. А это значит, что он тебя использует в своих интересах. Где теперь Авель, где Бухарин?
Бухарин мне по-своему нравился. И оттого я его опасался. У нас с ним история отношений была и долгая и непростая. Было в нем, было свое обаяние. Но он все испортил. По собственной глупости.
Надо сказать, он просто по-детски хвастал своей мускулатурой. Однажды, при Томском и при поэте Демьяне Бедном, я пошутил — мол, Николай, не надо хвастать. А он мне предложил побороться. Стыдно признаться, но и я — совсем по-мальчишески — согласился. И он положил меня на лопатки. Не стоило ему это делать. Кажется, он сам это понял, почти сразу же сильно заволновался, пытался перевести все в шутку, даже кричал, что я поддался. Я тоже не показывал виду, что уязвлен, но с этого дня решительно все переменилось. Не мог простить своего унижения. Не мог относиться к нему, как прежде. Даже и к тем, кто при этом присутствовал, стал испытывать недоброе чувство. Не виноваты? Нет, виноваты. Человека, который возглавит страну, никто не должен, никто не смеет увидеть лежащим на лопатках.
Все мы в тот день сделали вид, что ничего не произошло. Он сделал вид, я сделал вид. Так, пустяки, ничего особенного. Просто побаловались друзья. Я после неоднократно подчеркивал, что больше всех я люблю его, что он мне ближе всех остальных. Его называли «любимцем партии», я кивал: разумеется, ты любимец. Он верил, его тянуло ко мне. Помню, когда он влюбился в девчонку, когда ошалел, решил жениться — любовь, любовь, высокое чувство, — пришел советоваться: что делать? Я ему тогда же сказал: ты спрашиваешь меня как друг, и я как друг говорю: женись. Подумаешь, горе — тридцать лет разницы. Мы с тобой всех молодых унавозим.
Действительно, говорил как друг. А все-таки не питал доверия. Хотя, безусловно, в нем что-то было. Не было только самого главного — позвоночника. Станового хребта. Хвастал своей мускулатурой, а между тем был слезлив, как баба. Все его хваленые мышцы не сделали из него мужчины. Геракл, который пускает сопли. Защитник обиженных и оскорбленных. Такая отзывчивая душа. Каждому в ней найдется место. И академику, и мужику.
Что и говорить — гуманист. Уж он бы нипочем не решился взять хлеб и загнать деревню в угол. Пугать нас голодомором он мог. А выдержать лихолетье не мог. Но тот, кто учился в семинарии, тот знает Библию назубок. Поэтому я не терял головы. Помнил, что семи тощим коровам на смену придут семь тучных коров. Надо найти в себе силу и выдержку и пережить тяжелые годы.
Когда Мандельштам меня обозвал «кремлевским горцем», он долго возился с вариантами подходящей рифмы. В одном из них был я «мужикоборцем». Злой человек, но тут он был прав. Он только был не прав, полагая, что это слово — бранное слово.
Тот, кто намерен сдвинуть Россию, не обойдется без мужикоборства. Бухарин этого не понимал, хотя и мнил себя теоретиком. Какой он, к дьяволу, теоретик? Теоретик не поддается эмоциям, его не захлестывают настроения. Для теоретика существует единственно результат анализа.
Я знал: наряду с интеллигентом мужик — это враждебная сила. Кстати сказать, враждебная сила для самого интеллигента, который либо ему молился, либо ронял о нем слезу. Хотел бы взглянуть я на Мандельштама, оставленного наедине с мужиком. Вот Горький, он-то знал ему цену. Недаром же он его не выносил. Все песни о мужицкой артельности, все сказки о том, что мужик — «мирянин», что он с малолетства «миром живет», не стоят и ломаного гроша. Он может думать лишь о себе. И соблюдать лишь свой интерес.
Надо понять, крепостное право было не прихотью царей, а государственной необходимостью. Оно и согнало крестьян в общину, в совместную жизнь, оно и привило понятия долга и обязанности. А как еще было собрать Россию в один кулак, уплотнить пространство? Не пристегни мужика к его месту, не отними у него Юрьев день, он будет, как рыба, искать, где глубже, чтоб ты не поймал его на крючок. Куда он подался после того, как дали волю? Естественно, в город. Кто побойчее — в купцы, в приказчики, кто плоше — в фабричные, в босячье. Вопили, что я разрушу деревню. Но кто отобрал у крестьянина паспорт? Я отобрал. И ее сохранил.
Невесело вспоминать о Бухарине. Всегда ненадежный был человек. Я это знал и все-таки дрогнул: дал ему шанс, отправил в Париж. Он там свободно мог остаться, и я бы не стал его преследовать. Живи, любись со своей евреечкой. Потом я узнал, он там встретился с Даном (заметьте, это уже измена — встретиться с убежденным врагом!). И Дан говорил ему: «не возвращайтесь. Спасете себя, спасете жену». Старый подлец. Был неглуп, это правда. Впрочем, советовать все мастера. И сам Бухарин когда-то советовал этому Мандельштаму уехать. Тот не послушался Бухарина. Бухарин не послушался Дана. Вернулся из Парижа. Зачем?
Либо железно был убежден, что я от него не отступлюсь (тогда он и впрямь чувствительный олух), либо верил вопреки очевидности, что не сказал последнего слова. Вот и сказал. Уже на суде. Да, ни характера, ни ума. Остался бы и снял с меня тяжесть. Вернулся, так пеняй на себя.
К большому несчастью, на этом свете всегда не хватает смелых людей, не отворачивающих лица от жизни и от вызова времени. Зато в избытке хватает тех, кто твердость называет жестокостью. Я бы сказал им: хотя бы день, хотя бы ночь, хлебните с мое. Может быть, тогда вы поймете, что я за вас делаю вашу работу.
28 декабря
После очередной поножовщины, очередного припадка Пермского, иду к выходу и тут получаю отличный предновогодний подарок — навстречу мне семенит Полторак. Стало быть, автор смотрел репетицию. Он сухо здоровается, затем, как обычно, жалует фирменным аттракционом — еще глубже вгоняет голову в плечи (и как это ему удается?). После чего, по-гренадерски печатая шаг, продолжает путь. Движется на свидание с Глебом.