Голос, позвонивший ему домой однажды вечером и назначивший ему встречу на завтра, в кабинете у заведующего редакцией, был тихий, вкрадчивый, осторожный, как кошка лапой: тронет — отдёрнет, опять тронет — опять отдёрнет… Ему даже показалось, что он знает этот голос… «Что вы говорите?.. Да или нет? Ну зачем же, Александр Иваныч, так ставить вопрос… Потерпите, не нервничайте, завтра, завтра, обо всём и поговорим, а пока отдыхайте, не волнуйтесь, люди мы с вами солидные, серьёзные, это всё не телефонный разговор…».
Заведующего редакцией он узнал сразу, как только переступил порог его кабинета: в углу у окна, так что свет падал слева, за большим столом, заваленным бумагами и папками, сидел тот самый доцент Н., за которого он так неудачно заступился тогда, десять лет назад. То же мелкое, неприметное лицо, только ещё более сморщенное, чем тогда, те же обвисшие плечи в мешковатом пиджаке, те же причмокивающие губы, редкие, теперь уже седые волосы на пробор, круглые очки, тот же взгляд из-под полуприспущенных век… А кабинет был хорош, ничего не скажешь — прекрасный кабинет, никто бы, наверное, не отказался от такого! Большие окна, белые шторы на них, мягкие кресла и такой же диван, книги, бюст Толстого на шкафу… Тускло-коричневый паркет и ковровая дорожка от двери к окну… Чай с лимоном на приставном столе… Н-да, значит, вот ты теперь где… Тихо, покойно, хорошо, и время, наверное, течёт здесь себе и течёт, и дни проходят, и люди проходят, и хозяин кабинета так же тихо, незаметно стареет в своём углу, оседая всё глубже и глубже в кресло, в полудремоте, давно познав всю суетность и зыбкость этого мира и простив всех ближних и дальних своих…
— Вот и свидеться пришлось, Александр Иваныч… А давненько не видались… Садитесь, прошу вас… Я-то вас хорошо помню, не знаю, как вы меня… Да, давно это было… Признаться, я был уверен, что вы потом полностью пошли по китаистике… А вас, оказывается, вон куда повернуло… Что так?
— Не знаю… Сразу, наверное, не ответишь… Вы считаете, что зря?
— Почему же зря? Это как посмотреть… Если в качестве гимнастики мозгов — то, может быть, и не зря… Сюжеты-то, что ни говори, любопытные… Поучительные сюжеты… Ну, а если говорить о куске хлеба, то тогда, наверное, зря. Ваш-то профессиональный кусок хлеба, думается, понадёжнее был, чем этот… Много понадёжнее…
— Так… Значит, не подойдёт?
— Нет. Александр Иваныч, должен вас сразу огорчить — не подойдёт. И это не только моё мнение… Вещь, безусловно, получилась интересная, талантливая вещь… Мы, чтобы не ошибиться, дали её даже не одному рецензенту, как обычно, а двум… И оба, должен вам сказать, очень уважаемые, очень знающие люди. Мимо них в таких вопросах не проедешь — нельзя. Пожалуй, более авторитетных-то в этом деле у нас и нет никого…
— И обе рецензии отрицательные?
— Да, Александр Иваныч, обе. Обе отрицательные. Плюс мнение редакции… Мой вам совет… Честный совет, Александр Иваныч… Бросьте вы это дело. Поверьте моему опыту — никаких перспектив я здесь не вижу. На всю вашу жизнь… У вас же в руках такое богатство — средневековый Китай! Копать бы только да копать…
— Простите, мне хотелось бы всё-таки ближе к делу… Что, рецензенты отмечают какие-нибудь ошибки с профессиональной точки зрения? В чём-то я не дотянул?
— Да нет. Вполне профессионально сделано, ничего не скажешь… Концепция неверна, Александр Иваныч! Вот в чём всё дело. Концепция вызывает возражения. Резкие, принципиальные возражения… Это не наш взгляд на вещи, Александр Иваныч. И, уверяю вас, нашим никогда не будет…
— Не будет?.. Как знать… А почему вы, собственно, так уж уверены, что не будет?
— Почему? А вам это самому не ясно — почему? Ну, раз не ясно… Что ж, попытаюсь ответить вам… Между прочим, вашими же словами… То есть не вашими словами, а опираясь на вашу же книгу… Вот вы здесь приводите одно место из переписки Ивана Грозного с Курбским… Царь, конечно, в сердцах писал… Но ведь прав был! Абсолютно прав, и не только для своего времени, а если подумать, то и на все времена, пока человек жив… Помните, он укоряет Курбского? Дескать, ты хотел, чтобы царство управлялось попом-невеждою, а разве так повелел Господь? Не случайно он именно Моисею повелел править, а священствовать не повелел, а Аарону, брату его, первосвященнику, наоборот, править не доверил, доверил только утешать, души человеческие спасать… А вы, Александр Иваныч, чего от жизни требуете, вне всех и всяких её законов? Чтобы попы-невежды, то есть моралисты, если по-нынешнему, управляли людьми? Не было так никогда и никогда не будет. На том стоял мир, на том он и стоит… Богу богово, кесарю кесарево — этой-то мысли сколько? Почти уже две тысячи лет. Так?
— Так.
— Ну вот, а вы говорите… Так что, Александр Иваныч, прошу на нас не обижаться… Человек вы молодой, талантливый, вы ещё себя найдёте. Непременно найдёте… Если будет что про Китай, не стесняйтесь, приносите. Что-что, а наша благожелательность вам гарантирована… По крайней мере, пока я здесь…
Что ж, и этот удар он пережил… Не сразу, конечно, но пережил, хотя, бог свидетель, ему тогда было нелегко, очень нелегко, особенно первые года два-три… Помнится, всё время было такое ощущение, что он или уже заболел, или заболевает клаустрофобией — боязнью замкнутого пространства: казалось, что его замуровали, что со всех сторон его окружает глухая каменная стена, которую ничем не прошибить, хоть ты разбейся, хоть размозжи себе голову об неё, и уж не кулачонками же стучать об эту стену — стучи, не стучи, что толку, всё равно ничего не изменится, всё равно не услышит никто… Но ко всему привыкает человек. Подходил вечер, и ноги сами собой несли его на Моховую, в давно знакомый зал, где стоял его стол под зелёной лампой и где на выдаче его ждали книги — разные, обо всём и ни о чём, надёрганные, казалось бы, случайно, по первому импульсу, порождённому обычным праздным любопытством, а на самом деле, как постепенно выяснилось, вовсе не случайно, а под влиянием каких-то новых сил, медленно, тяжело ворочавшихся в его душе и развернувших его в конце концов на то, на что он и сам не ожидал, — на стихи. Разумеется, не свои, нет: поначалу это были старые китайские поэты, потом пошли японцы, поразившие его своей изысканностью, простотой и прирождённым чувством меры, потом поэзия вообще, и, наконец, в один из таких вечеров он вдруг обнаружил, что сидит и тупо смотрит на лист бумаги перед собой, на котором его почерком и его словами изложена одна строфа из Ли Бо, — с этого всё и началось.
Вспоминал ли он потом про этот свой трактат? Конечно, вспоминал, не мог не вспоминать. И до сих пор у него на душе что-то саднит, что-то тихо жалуется неизвестно кому, когда он думает о своей молодости, о своих ребяческих надеждах на большую удачу, на — к чему лукавить? — имя и славу человека, высказавшего другим новую и, несомненно, многообещающую мысль… Но что поделаешь? Видно, не пришло ещё время этой мысли, не выросла она ещё, не выделилась отчётливо и неоспоримо из естественного хода событий, из традиции, из кипения человеческих страстей. Конечно, придёт время, обязательно придёт, когда она станет столь же проста и общепринята, как и другие, столь же простые и столь же трудно, столь же мучительно достигнутые мысли: не убий, не укради, не сотвори себе кумира… Но это будет уже, по всей вероятности, без него…
Хорошо — будет. А как же он?.. Он? А что он? Это пятнадцать лет назад казалось катастрофой — всё, неудача, непризнание, крушение всех надежд, как же и зачем теперь жить? Пятнадцать лет назад, когда он был ещё молод, когда каждой его мысли, слову, каждому поступку или движению души нужно было признание со стороны, когда он, осознанно или неосознанно, всё время оглядывался на кого-то за спиной — были ли то гипотетические высшие силы, или люди вокруг, или жена, или висевший у него в комнате большой фотографический портрет покойного отца… За эти пятнадцать лет многое изменилось, и прежде всего в нём самом… Признание, непризнание… Какая, в сущности, разница? Важно то, что он сделал это, что он докопался до этой мысли, что он осуществился как человек… Да-да, именно осуществился! Я отдаю себе отчёт в том, что я говорю, это не просто слова, это констатация факта, до которого я, может быть, дорабатывался всю мою жизнь… И, слава богу, для меня больше нет и, надеюсь, теперь уже больше никогда не будет этого вопроса: кто я, и зачем природа пустила меня на свет, и зачем я жил? Я осуществился, я счастливый человек, может быть, один из немногих действительно счастливых людей на земле, а лежит ли у меня в столе рукопись в картонной папке или вместо неё стоит на полке книга с моей фамилией на переплёте — какое это имеет значение в конце-то концов?
Так-то оно так… Всё так, конечно… Но это я знаю, не они… Они? А кто они?.. Многие они… И в первую очередь, конечно, жена… Она-то ничего не забыла и ничего не простила, вплоть до сегодняшнего дня… Как она расстраивалась тогда! Какие проклятья сыпались на голову тех, кто не пустил его книгу в свет, кто, как она считала, лишил их будущего, растоптал их надежды на иную — более значительную и более интересную жизнь… Да и он сам, говорила она, тоже хорош — сдался, отступился, крылышки вниз, а надо было писать, требовать, протестовать: что ж это такое, в конце-то концов? Выходит, никакой управы на них нет?!.. Сколько раз твердила она ему это, сколько раз пыталась заставить его куда-то пойти, кому-то позвонить, обеспечить чью-то поддержку, да если надо — ведь для святого дела надо, даже и не для себя! — и голову склонить, что-то там признать, слукавить, попросить… И всё зря.