Надо сказать, что от такого успеха у Милоне несколько закружилась голова. Он снимал на виа Чимарра меблированную комнату, темную и сырую, у одной портнихи. И теперь каждый раз, когда я заходил за ним, я заставал его перед зеркалом — репетирующим какую-нибудь новую пошлую выдумку, какую-нибудь новую непристойность. Он делал это с мрачным упорством, словно великий актер, репетирующий роль. А я, сидя на кровати и глядя, как он трясет животом перед зеркалом, стоящим на комоде, спрашивал себя: уж не помешался ли он?
— Не пора ли тебе, — сказал я ему однажды, — выдумать что-нибудь трогательное, волнующее?
А он в ответ:
— Вот и видно, что ты ничего не понимаешь… Люди за едой хотят смеяться, а не переживать… И я, — прибавил он мрачно, — помогаю им смеяться.
Вскоре, одолеваемый все той же жаждой совершенствования, он придумал брать с собой чемоданчик с некоторыми принадлежностями дамского туалета, ну, к примеру, с разными там шляпками, косыночками и юбками, и надевать их тут же на месте, чтоб выходило еще смешнее. Наряжаться женщиной стало его любимым занятием, и невозможно описать, какая это была мука — смотреть, как он, кривляясь, вертится перед посетителями, надвинув на самые глаза шляпку и напялив женскую юбку, из-под которой торчали его толстые ноги в брюках. В конце концов, не зная, что бы еще такое придумать, он потребовал, чтобы и я тоже стал паясничать, когда играю на гитаре. Но тут уж я решительно отказался.
Мы старались обойти как можно больше ресторанов и обычно совершали свой обход с двенадцати до трех и с восьми до полуночи. Обходили мы рестораны по районам: один день те, что поблизости от площади Испании, назавтра — у площади Венеции, на третий день — в районе Трастевере, а иногда возле вокзала. Пока мы шли по улице из одного ресторана в другой, мы не разговаривали: никакой дружбы между нами не было. Окончив свой обход, мы заходили в какую-нибудь остерию и делили дневную выручку. Потом, в полном молчании, я выкуривал сигарету, а Милоне выпивал четверть литра вина. После обеда Милоне репетировал свои трюки перед зеркалом, а я спал или шел в кино.
Однажды вечером, когда дула трамонтана, окончив обход ресторанов по ту сторону Тибра, мы зашли, просто чтобы обогреться, в небольшую остерию на площади Мастаи. Это была длинная, узкая комната, похожая на коридор, с расставленными вдоль стен столиками, за которыми бедно одетые люди сидели, попивая хозяйское вино и закусывая чем-нибудь принесенным из дому и завернутым в газетную бумагу. Не знаю, что — вероятно, тщеславие, так как особой выгоды тут быть не могло — побудило Милоне выступить со своими трюками и здесь. Он выбрал одну из самых красивых песенок и, следуя своей обычной методе, то есть прибегая ко всяческим ужимкам и кривляниям, превратил ее в одно сплошное свинство.
Когда он кончил, раздалось два-три равнодушных хлопка, а вслед за тем из-за одного столика послышался голос:
— А ну-ка теперь я спою эту песню.
Я обернулся и увидел белокурого парня в комбинезоне, какие носят механики, красивого, как бог, который глядел на Милоне с таким бешенством, словно хотел съесть его живьем.
— Ты играй, — сказал он мне властно, — да начинай сначала.
Милоне немного смешался, но притворился, что устал, и тяжело рухнул на стул у двери. Паренек сделал мне знак начинать и запел. Я не скажу, чтоб он пел, как настоящий артист, но пел он с чувством, и голос его звучал мягко и ровно — ну, словом, пел он так, как нужно петь и как того требует сама песня. Кроме того, как я уже сказал, был он очень красив с этими своими курчавыми волосами, особенно если сравнить его с Милоне, таким противным и толстым. Он пел, стоя лицом к публике и время от времени бросая взгляд на свой столик, за которым осталась сидеть молоденькая девушка, и казалось, поет он только для нее. Кончив песню, он сделал пренебрежительный жест в сторону Милоне, словно хотел сказать: «Вот как надо петь!»; затем вернулся к столику, где его ждала девушка, а она вскинула руки и обняла его за шею. Откровенно говоря, аплодировали ему даже меньше, чем Милоне, — люди как-то не поняли, зачем, собственно, ему все это понадобилось. Но я понял его; и Милоне на сей раз тоже понял.
Пока играл, я то и дело поглядывал на Милоне и видел, как он несколько раз провел рукой по глазам и по лбу, скрытому под нависшими волосами, словно человек, который хочет отогнать одолевающую его дремоту. Однако ему не удавалось скрыть выражения горечи, написанной на его лице, которое я никогда раньше таким не видел; и с каждой новой строфой, пропетой молодым певцом, эта горечь все росла и росла. Наконец он поднялся, потягиваясь и притворно зевая, и сказал:
— Ну, пора идти спать… Меня здорово ко сну клонит…
Мы расстались на углу улицы, условившись, как всегда, встретиться на следующий день. Так что все, что произошло этой ночью, я уже после додумал. И то, что вы сейчас услышите, — только мои предположения, не больше. Я уже говорил, что Милоне загордился, вообразив, должно быть, что он великий артист, тогда как на деле был всего-навсего жалким шутом, развлекающим людей, пока те едят. Поступок белокурого парня в комбинезоне заставил его упасть с неба на землю. Мне думается, что, пока парень пел, Милоне должен был внезапно увидеть себя в настоящем свете — тем, чем он был, а не чем считал себя до сих пор, — неуклюжим, грузным человеком почти пятидесяти лет, который надел слюнявку и, сюсюкая, декламирует детские стишки. К тому же он, мне кажется, понял, что не сможет сколько-нибудь сносно петь, даже если заключит сделку с самим дьяволом. Он ведь годился лишь на то, чтобы смешить, но смешить он не умел без того, чтоб не обливать грязью некоторые чувства. А чувства эти были как раз тем, чего ему в жизни не хватало, чего ему никогда не привелось испытать.
Но, повторяю, все это только мои предположения. Известно лишь, что на следующее утро портниха, у которой Милоне снимал комнату, нашла его с петлей на шее на окне, за занавеской, в том самом месте, где обычно вешают клетки с канарейками. Проходившие мимо люди останавливались, увидев за стеклом окна болтавшиеся в воздухе ноги. Озлобленный, как все самоубийцы, он запер дверь на ключ и придвинул к ней комод с зеркалом. Быть может, ему захотелось еще раз взглянуть на себя, как он обычно делал, репетируя роль, в тот самый момент, когда он набросит себе на шею петлю. Словом, дверь пришлось взломать, зеркало упало и разбилось. Милоне похоронили на кладбище Верано, и провожал его один только я, на этот раз без гитары. Портниха поставила на комод новое зеркало и утешилась тем, что довольно выгодно продала веревку, разрезав ее на куски.
Я проходил по площади Рисорджименто, когда услышал, что кто-то меня окликнул:
— Как дела, молодой человек?
Это оказался Стайано. Мы дружили с ним в те времена, когда оба торговали сигаретами на черном рынке виа дель Гамберо. Он был хорошо одет это мне сразу бросилось в глаза. Когда я сообщил ему, что в настоящее время ничем не занят (у меня не было никакой специальности, поэтому я не мог назвать себя безработным), он взял меня под руку и сказал, что готов устроить мне легкий ежедневный заработок в одну, две, а то и три тысячи лир. Я спросил, каким образом. Он начал издалека. Сказал, что настали, мол, трудные времена и что теперь даже тот, кто имеет специальность и отлично знает свое дело, не может заработать на кусок хлеба. Сказал, что в нынешние времена все люди делятся на две категории: на тех, у кого есть мужество, и на тех, у кого его нет; что первые всегда добиваются успеха, а вторые вечно остаются в дураках. Он уверен, что я принадлежу к первой категории, потому что помнит меня по прошлым временам, а ведь они были не легче нынешних. Предложение, которое он мне намерен сделать, возможно, удивит меня, но я не должен его перебивать, а сказать только «да» или «нет». Я помалкивал, а про себя думал: «Должно быть, Стайано действительно предложит мне что-нибудь из ряда вон выходящее, потому что обычно он не делал столько всяких оговорок». Наконец он кончил, и я спросил его, в чем же, собственно, дело. Он сразу же ответил:
— Надо тратить деньги.
— Тратить деньги?
— Да, да. Я даю тебе ассигнацию, например, в пять тысяч лир… Ты ходишь, прогуливаешься, изучаешь обстановку… Затем платишь, ну, скажем, за кофе или пачку сигарет… Сдачу приносишь мне, а я отдаю тебе третью часть.
— Треть настоящими лирами? — перебил я его, желая показать, что понял, в чем дело.
— Конечно настоящими. За кого ты меня принимаешь?
— А если меня поймают?
— Ничего особенного. Ты сразу же говоришь, что знаешь, кто подсунул тебе фальшивую ассигнацию, и забираешь ее обратно, притворившись крайне возмущенным.
Я хотел ответить: «Ты с ума сошел, на такие дела я никогда не пойду» и не знаю, как уж у меня вырвалось:
— Ладно… Договорились.