Тоадер глубоко, протяжно вздохнул.
– Да, много горя принесла людям война… – сказал Василе. – Я тоже не забуду тех дней. Что там творилось! Особенно на мосту через Прут. Небо смешалось с землей… Вместе с противником пытались смыться и те, у кого рыльце было в пуху. Однажды вечером, на закате, партизаны напали на беглецов. Среди тех была и одна наша односельчанка. Тяжело раненная, она все же старалась не терять сознание. Все успокаивала своего двухлетнего малыша. Кэруца осталась с одной лошадью… Другую взял хозяин, чтобы спасти свою шкуру…
– Неправда! Неправда это! – в ужасе закричал Тоадер, вскочив со стула. Его голос дрожал, готовый перейти в плач. – Тебе наврали! Обоих убило, и Панагицу, и Думитраша, царство им небесное. И мне ничего не оставалось, как спасти хотя бы собственную жизнь…
– То, что ты хотел спасти свою жизнь, верю, – спокойно продолжал Василе. – Ты ведь всегда думал только о своей жизни. Но то, что я говорю – чистая правда. Всех подробностей ты, может, не знаешь, или не помнишь, потому что думал лишь о себе, как бы спастись. Ты, видно, обрадовался, увидев, что Панагица при смерти. А ребенок тебе бы помешал, а, что еще хуже, выдал бы тебя с головой…
– Враки все это, брат Василе. Разве мог я… Мою Панагицу… моего собственного ребенка… Господи, пресвятая богородица…
– Это не враки, Тоадер. Никто мне этого не рассказывал. Я сам все видел своими глазами…
Тоадер еще больше выпучил глаза, его лицо стало белее стен. Губа дрожала, словно пытаясь сорваться с подбородка.
– И я был с теми партизанами, – продолжал Василе. – Панагица долго не протянула, померла через несколько дней. Похоронили мы ее в Вэленском лесу, невдалеке от наших партизанских землянок. Нашли мы ей место на уютной полянке, которую Панагица знавала и раньше. Она любила ту полянку… И сейчас отдыхает там… А мальчик…
Послышался скрип калитки и приближающиеся уверенные шаги.
– Вот он идет…
Тоадер Оляндрэ застыл с перекошенным бледным лицом, выпучив глаза и молитвенно подняв руки, словно пытался выдавить из себя какое-то слово, навсегда застрявшее в горле. Лишь нижняя губа, изуродованная шрамом, чуть подрагивала, уставшая, обессилевшая, как змеиный хвост на закате солнца…
– Извините, я малость задержался, – ставя графин на стол, сказал Митря. – Пришлось далеко бегать. Но зато вино что надо! – Он прищелкнул языком от удовольствия. – Хороший мускат. От одного аромата голова кружится. Ой, у меня только один стакан! Что поделаешь, холостяк, начинающий хозяин. Сейчас принесу.
Через секунду он уже был у тетушки Мэриоары.
Сквозь приоткрытую дверь было слышно, как он извиняется, что потревожил ее в столь поздний час, приглашая и ее на стаканчик.
В это время Тоадер Оляндрэ поднялся и, не произнеся ни слова, направился к двери.
– Погоди, Тоадер, давай выпьем по стакану. За встречу. Что было, то было. А сегодня мы встретились, надо отметить событие, – предложил Василе, останавливая его у порога.
Но тот ничего не ответил. Даже не обернулся. Будто не ему говорят. И ушел какой-то странной деревянной походкой.
Василе стоял посреди комнаты, хмурый, погруженный в себя.
– А где же мош Никандру? – удивился Митря, вернувшись со стаканами.
– Ушел…
– Что-нибудь случилось?
– Нет, ничего, – Василе Оляндрэ старался отогнать тяжелые думы. – Сказал, что уже поздно, ему куда-то надо зайти…
– Ты его знал раньше?
– Откуда?
– Бедняга, – искренне пожалел его парень. – Чужой он в этом селе, все, даже ребятишки, смеются над ним. Вот он и тянется к новым людям. Видать, тяжко жить в одиночестве, только с самим собой…
– Видать, да. Да, конечно…
Хорошее было вино. Но Василе Оляндрэ оно показалось горьким. И закуска горчила. И воздух был тяжелым.
– Я вижу, дорога измотала тебя вконец, – заключил Митря. – Давай-ка ляжем пораньше. Мы еще поговорим завтра, послезавтра. Скоро я тебя отсюда не отпущу, отец.
Было уже далеко за полночь. Митря крепко спал и не слышал, как за окном осенний ветер срывал с груши последние листья, уносил их неизвестно куда, не слышал, как его отец курил сигарету за сигаретой и тяжко, глубоко вздыхал.
Перед рассветом ветер улегся, наступило затишье. Василе чувствовал, как погружается в приятную успокоительную дрему.
Неожиданно тишину взорвал зловещий удар колокола. Какое-то время загадочный звук угрожающе дрожал над селом, затем оборвался, бесследно исчез, как обрываются и исчезают сухие листья со старой груши.
Василе Оляндрэ приподнял голову с подушки, вслушиваясь в ночь: кто бьет в колокол в такое время? Тем более, что церковь закрыта. Но других ударов не последовало, и Оляндрэ снова опустился на изголовье. Но тут раздался женский крик, за ним послышались другие испуганные голоса. Село проснулось, на улице звучали торопливые шаги. И Василе догадался: там, откуда донесся звон, что-то стряслось. Он прислушивался к шуму, доносившемуся через открытое окно, но ничего не мог разобрать, кроме возбужденного гвалта.
Оляндрэ слушал долго и, видя, что шум не утихает, разбудил Митрю:
– Слышь?! Что-то стряслось…
Они оделись, вышли. По дороге спешили люди. В воротах они встретились с хозяйкой.
– Что там такое? – спросил учитель.
– Да все Пэлэмару, прости господи! В селе столько деревьев, а его понес черт на самую церковь. Говорила я, что у него нечисто на душе!
– Что все-таки случилось? – обеспокоенно спросил Оляндрэ.
– Что случилось? Сделал петлю из колокольной веревки и висит теперь перед божьим храмом, язык высунул, глаза на лоб… Чтоб ему в аду гореть, прости господи…
Они были потрясены. Молча и вопрошающе взглянули друг на друга.
– Кто знает, что за горе было у него на душе… – произнес, наконец, учитель сочувственным тоном. – Никто ведь не знал ни о его радостях, ни о несчастьях. Все смеялись над ним, издевались и все. Напрасно человек не наложит на себя руки…
– Да… – как бы про себя произнес отец. – Такова жизнь… Рождаемся мы все одинаково – с писком да криком. А умирает каждый по-своему. Как жил…
Он помолчал, думая о вещах, известных теперь только ему одному. Затем закончил тем же печальным голосом:
– Чужой человек был…
И повернулся в другую сторону, чтобы Митря не заметил, как повлажнели его глаза.
А растревоженные Фундуры шумели. И падали скрюченные пожелтевшие листья, падали с едва слышным шорохом, оголяя ветки высокой раскидистой груши, стоящей перед старым домом. И солнце подымалось из-за холма, взирая на село холодным взглядом.
[i] Хора – (здесь) крестьянское празднество с плясками.
[ii] Кэчула – меховая шапка.