Василе изменился в лице. Почти машинально он поднес кружку к губам и выпил, не чувствуя вкуса…
А бадя Скридон продолжал:
– Прошу тебя, Василе, только пойми меня верно и не обижайся. Прошу, чтоб… не приходил ты на свадьбу Панагицы… Как бы заваруха какая не вышла. Ведь и ей не легко. Да и Тоадера ты знаешь…
Снаружи послышался скрип калитки. Это был Тоадер Оляндрэ. Он вошел смело, как к себе домой, и теперь отмахивался от пса, который еще не признавал его и все норовил попробовать на зуб.
Василе поднялся, собираясь уходить.
– Смотри, чтоб он тебя не заметил, – кивнул Скридон Кетрару в сторону Тоадера. – Пройдешь за сараем.
Василе Оляндрэ пробрался, как вор, между акациями позади «стариковского дома» и перемахнул через забор, чтобы никогда больше не переступать порога Скридона Кетрару…
– Молоти, молоти, цыганская твоя душа!
Гицэ остервенело лупит в барабан. У него взмокла рубашка, ослабели руки, но, тараща испуганные глаза, он продолжает бить из последних сил.
Тогда, на свадьбе Панагицы, тоже он бил в барабан. Был воскресный осенний день. Василе выпросил у Андрея Обадэ Змея – бедового жеребца, которого только он, Василе, мог обуздать и оседлать. Подался на албештское пастбище. Это был самый отдаленный уголок сэлкуцких угодий. Но и оттуда был слышен барабак Гицы-цыгана. Кто знает, что нашло на этого Гицу, но бил он как никогда.
И сейчас он старается. Но односельчане почему-то, вместо того, чтобы собираться, как раньше, прячутся за плетнями да за кустами, словно цыплята, увидев ястреба.
Солнце палит немилосердно. Губы Василе пересохли, язык прилип к гортани. Голова кружится, как после стакана муската. Гицын барабан надрывается… А вслед тянется гурьба ребятишек.
На пятачке в центре села собралась уже кучка людей. На секунду Василе поднял голову. В основном это были кулаки, которым он урезал участки, отдав их безземельным и малоземельным. Теперь они глядели на него исподлобья, с нескрываемым злорадством, словно говоря ему:
– Что, попался? Сколько веревочке ни виться, а конец, председатель, все равно придет!
– На колени, предатель! На колени! Проси милости у всевышнего и снисхождения у его величества, ибо ты пропащий человек! Молись вот на них, над которыми ты измывался. Молись на меня, ибо я теперь сельский голова, я здесь полноправный хозяин!
Василе Оляндрэ поднял голову, продолжая стоять неподвижно, как скала. Староста взбеленился. Он стал осыпать его бранью и избивать. Но Василе продолжал стоять прямо, не шелохнувшись, глядя куда-то вдаль, поверх голов разъяренных кулаков. Кто-то швырнул в него камнем, больно ударив в плечо. Но Василе стоял, будто не ощущая удара. Вот только жажда окончательно изнурила его, и он чувствовал, как дрожат ноги. Он больше не слышал ни барабанной дроби Гицы-цыгана, ни брани Тоадера, не обращая внимания и на камни кулаков. Об одном думал – надо побороть свою слабость, надо держаться.
Штыки жандармов подтолкнули его вперед. Он остановился у ямы с глиной, приготовленной специально для него. Василе Оляндрэ захотелось пить еще больше. Сейчас бы броситься на землю и пить, пить из этой ямки, наполненной желтой жижицей. Но он сдержал себя.
Его толкнули в яму, и он почувствовал ногами прохладную глину.
– Музыка! – крикнул Тоадер, и несколько музыкантов, выросших из-под земли рядом с Гицей-цыганом, поднесли инструменты к губам.
– Меси, меси, голубчик, да поживей! – крикнул ему офицер. – Может, хоть так вспомнишь, где твои бандиты подевались.
Василе шагнул, и вдруг страшная боль пронзила его подошвы. Он сделал еще один шаг – и снова та же раздирающая боль, как от глубоко всаженного ножа. Маленькие юркие глаза старосты с любопытством и нетерпением следили за ним. Это была его идея – подсыпать в глину битого стекла.
У Василе потемнело в глазах.
– Воды, – шептали его пересохшие губы. – Воды… Его качнуло. Он расставил свои окровавленные ноги, чтобы не упасть. Перед его воспаленными затуманенными глазами поплыли разноцветные круги, словно вращалось множество мельниц…
Кто-то развязывал ему руки. Разрозненные голоса проникали в его помутневшее сознание, но он не мог различить их. Открыв наконец глаза, он увидел перед собой Панагицу. Она стояла с кружкой в руке и с опущенной головой. Дрожь прошла по телу Василе. И рука Пана-гицы тоже дрожала, вода переливалась через край кружки, стекая в раскаленную пыль. Он с благодарностью заглянул ей в глаза…
После свадьбы Панагица старалась избегать Василе. И он тоже не искал с ней встречи. Так прошли недели, месяцы. Казалось, что огонь в их сердцах потух.
Однажды воскресным полднем Василе возвращался из Кукуры, от тетушки Афтении. Стоял невыносимый зной, и он спустился к Реуту освежиться. Разделся и бросился в прохладную глубокую воду. Заплыл далеко за камыш». Добравшись до запруды, он вдруг увидел Панагицу: она шла вдоль берега своей обычной стремительной походкой. Он выскочил из воды, наскоро оделся и пошел ей навстречу. Она остановилась у запруды, скинула сандалии, подняла юбчонку, оголив колени. Сунув руку в воду, выдернула несколько стеблей конопли, прополоскала их я вышла на берег. И только тут заметила Василе, да так ш замерла с пучком конопли в одной руке и с подолом ш другой. Она попыталась что-то сказать, но язык не слушался ее. Василе поднес палец к губам.
– Что тебе надо? – наконец промолвила она. – Зачем ты ходишь за мной?
Василе взял ее мокрую руку, в которой она держала длинные, посветлевшие от воды стебли.
– Уходи, бэдица Василе, оставь меня, – просила она. – Замужем я, и люди увидят…
Но вокруг не было ни души, и Василе еще сильнее сжал ее руку.
…Он увел ее за пригорок в Вэленский лес, где было прохладно, далеко от дороги и от людских глаз. И те конопляные стебли остались где-то там, на окраине полянки, на мягком и душистом ковре из шелковистой травы, в тени густого буйного кустарника…
Домой она вернулась к вечеру, сияющая и веселая, какой Тоадер ее еще не видал, и сообщила, что дергать коноплю еще рано.
На второй день она снова пошла к запруде. И лес снова заманил их к себе. И конопля, конечно, еще не была готова.
Наконец, Тоадер взорвался:
– Как так не готова, ежели бабы вместе с нами садили и уже начали трепать ее!?
– Почем я знаю? – пожала она плечами.
Тоадер сам пошел посмотреть. Вернулся он с багровым лицом и с пучком гнилой конопли.
– Вот она, твоя работа! Хозяйка называется!
И бросил к ее ногам пучок гнили. Но Панагица продолжала пребывать в радужном состоянии.
Лес был гостеприимен, пока не начались осенние дожди и изморозь не оголила деревья. Потом пришла зима с холодами и ветрами и замела старые тропки. Казалось, холодок закрался и в их сердца. Заметив друг друга издали, они старались избегать встречи. Так зима разделяет год надвое, чтобы одно лето никогда не встречалось с другим. Но все это было наваждением, – с приходом весны ему суждено было испариться, как утренней росе.
На ветках проснулись почки. От зимней спячки очнулась земля. Трава пронизывала теплый воздух остроконечными ярко-зелеными ростками. Плуги стали подымать черные отдохнувшие борозды, крестьяне бросали в них семена подсолнуха, тыквы, кукурузные зерна, зерна надежды… Сажать картошку выходили и женщины с детьми.
У Василе не было своей земли. Накопленных деньжат хватило только на лошаденку, и теперь, войдя в долю с Пинтилием Пэтрашкэ, он нанимался к людям пахать.
Как-то раз увидел он Панагицу на том самом наделе, который дед завещал ему перед смертью. И в нем стала яробуждаться слепая ярость. Тоадер отнял у него землю, а потом и невесту. Вон он, пашет себе, хоть бы что. Домовитым стал. А сам он кто такой? Чужак. И в селе и на ноле. Кроме этого кобыльего хвоста, ничего у него нет. Вдвоем одну лямку тянут. И покуда тянут, хороши они, спрос на них есть. Господи, если ты где-то на небесах, как говорит батюшка Згихоарцэ, как ты можешь терпеть такую несправедливость? Ведь Тоадер моей землей отнял у меня невесту. И отца в землю загнали этой же землей. Да и сейчас фуфырится-то он, к местной знати примазывается, тоже на мою землю опираясь.
И он чувствовал, как к горлу подкатывается комок, а в виски стучит невидимый, но упрямый назойливый молот.
Безумная мысль пронзила его. Оставив лошадей в борозде, он поднял лопатку, которой очищал плуг от земли, и пошел напрямик через свежевспаханкое поле и зеленые всходы озимой пшеницы к делянке деда. Ноги завязали в пахоте, натыкаясь на твердые комья. Это еще больше распаляло его ярость, он ускорил шаги, нелепо размахивая руками, словно плывя в теплом воздухе, насыщенном терпкими запахами земли и весны.
Заметив, с каким угрожающим видом несется он, словно вихрь, Панагица не на шутку перепугалась. Она хотела окликнуть его, спросить, куда спешит, как на пожар, но у нее отнялся голос. Он прошел мимо, будто не видя ее. Ступал тяжело, бормоча что-то и вытянув шею вперед, как ястреб, приближающийся к цели.