Слова были лестными, но не обрадовали. Уже знакомый колючий морозец снова скребком прошелся по сердцу.
— Ксанка…
— Ну что? Я вся — внимание.
Он почувствовал, как она напряглась, и все же спросил:
— С кем ты живешь?
— С матерью. Тебя не касается. Я не спрашиваю, кого ты топчешь.
— А я спрашиваю.
— Живу без хозяина. Я никому ничем не обязанная. Допросы вообще ненавижу.
— Ну вот и до ненависти доехали, — сказал он со вздохом. — Всегда под рукой.
— А не пытай. Не обаятельно.
И добавила:
— Я недобрая, верно. Да что — в добре-то? Одна только скука.
Он неожиданно озлился:
— И зло — это скука. В три раза бо€€льшая.
Она рассмеялась и спросила:
— Что же ты на фашистку запал?
Женечка недовольно буркнул:
— Лучше б, конечно, на беспартийную. Беспартийные — нормальные люди.
— Не повезло тебе, бедный Жекочка.
— Не повезло. Но духом не падаю.
Он снова привлек ее к себе. Она раздраженно отстранилась.
— Век бы этих нормальных не видеть. Тошно глядеть. Хуже их нет. Родятся, а зачем, неизвестно. Правила зубрят, задачки решают, потом горбатятся, как муравьи. От скуки паруются, деток делают, от этой же скуки пьют до белки.
— Что значит — «до белки»?
— До белой горячки. Надо бы знать, раз в газете работаешь.
Он почувствовал себя уязвленным.
— Твои дружки совсем не горбатятся?
— С запасом! Ты не переживай, — сказала она. — Им достается. Бесплатного сыра нет нигде. И самый дорогой — в мышеловке. Но мы не полезем в нее. Не надейтесь. А будет в том нужда — подсобят.
— Свет, значит, не без добрых людей? — спросил он с усмешкой.
Она кивнула.
— Конечно. Куда же нам, злым, без добрых? Все, Жекочка, как в сериале. Богатые тоже плачут. И платят. Кто по расчету, кто — от души. Бывает даже и власть — с понятием. Даст базу в Минаевском лесу. Всяко бывает, мой сладкий Жекочка.
Он не сумел унять интереса:
— Это вам мой земляк объяснил?
И тут же почувствовал — нервами, кожей, — как она разом закаменела.
— Какой земляк?
— А бывший десантник.
Она прищурилась и спросила:
— С чего же ты взял, что он твой земляк? Россия — большая территория.
Еще не поздно было сказать, что захотелось ее подразнить, но эта игра уже затянула. Им овладел хорошо знакомый, рисковый репортерский азарт.
— Встретились однажды в Москве. Он-то об этом и не догадывается.
Она повела крутым плечом:
— А если и так? Что из того? Не все москвичи — твои земляки. Твои земляки — совсем другие. Такие же выворотни, как ты.
И видя, что он вопросительно смотрит, она терпеливо объяснила:
— Что — никогда не видел в лесу дерева, вырванного из почвы? Вот это дерево и есть выворотень.
«Это она опять — про свое, про эту проклятую межу. Всюду она, никуда не деться. С чего ни начнем, а к ней вернемся».
И с подступившей тоской подумал:
«Только женщина на это способна. После такой сумасшедшей близости, после такой запредельной слитности мгновенно перед тобой — чужая».
— Ну, разболтались, — сказала Ксана. — Ты по ночам статейки пишешь? Привычка такая?
— Нет, я жаворонок, — откликнулся Греков. — Ночью не пишется.
Она кивнула.
— Это — естественно. Ночью — ты по другому делу.
И рассмеялась. Он вслед за ней. Вспомнилась детская игра: «Холодно. Холодно. Теплее». Он вновь к ней придвинулся, и Ксана ответно потянулась, прижалась. Он понял: больше она не злится, и испугался собственной радости.
«Что же нас ждет? Что со мной будет? Отгадки нет и не может быть. Вдруг чудом пересеклись наши жизни, сплелись, как наши руки и ноги, и вот их разделить невозможно».
Он снова приник к ее груди, прикрыл глаза, точно прячась от мыслей, но вскоре почувствовал: посветлело. Он поднял веки. А так и есть — казалось, что кто-то поджег это небо.
— Ксана, ты видишь?
Она помедлила, потом проронила:
— Не слепая.
Прошлепала босиком к окну. Остановилась, глядя на сполохи.
Он спрыгнул с кровати и встал с ней рядом.
— Что это? Далеко отсюда?
— Где ж далеко? В кварталах пяти.
— А что это может гореть, как думаешь?
Она искоса на него взглянула.
— Думаю, это не жилье.
— А что же тогда?
Она усмехнулась.
— Кто его знает? В этом городе возможны разные варианты.
Ему послышалась в Ксанином голосе какая-то странная интонация, но он не сумел ее определить.
Она шепнула:
— Передохнул?
И плотно прильнула к его плечу.
Они стояли у подоконника, нагие, прижавшиеся друг к другу. Лишь в нескольких кварталах от них в чаду догорал обреченный дом, все яростнее пылало небо, и пламя освещало их лица.
Когда он направлялся к киоску, вдруг усмехнулся и подумал: «Быт начинается с традиций. Выразимся попроще — с привычек». Стало быть, у него возникает подобие быта в городе О. Ежедневный ритуал у киоска. И тут же вспомнил, что день — воскресный, киоск, разумеется, закрыт.
Однако киоскер был на месте. Он перелистывал журнал с красавицей на цветной обложке. Женечка Греков поздоровался.
— Я-то решил, что вы отдыхаете совместно с остальным населением.
Светлые слюдяные глаза выразили готовность к подвигу.
— Ну что вы… частное предприятие всегда на посту, не знает отдыха. Как в цирке — сегодня и ежедневно. Не то что пресса. Есть только вчерашние. Возьмете журнальчик «Мари-Клер»?
— Возьму «Мари-Клер». Поддержим коммерцию.
— А новость я вам даром скажу, — пропел заливистый тенорок. — У евреев синагога сгорела.
Он разъяснил, что дом был ветхий, дышал на ладан — и рассмеялся. Сопряжение синагоги с ладаном, видимо, показалось забавным.
Мужчина, который стоял за Грековым, негромко уточнил:
— Там сгорело правое крыло. И терраса. Дайте мне гелиевую ручку.
Греков сказал:
— У вас не соскучишься.
На сей раз память его сработала. Он уже узнал покупателя. Тот самый помятый мужичок с полуседыми куделечками, который попался ему на вокзале в утро прибытия в город О.
Не сговариваясь, они отошли в сторонку.
— Евгений Александрович, здравствуйте, — кивнул мужичок. — Я — майор Сукнов. Обычно говорят: «Лучше поздно…». На этот раз я так не скажу. Поздно может быть только хуже.
— Рад познакомиться, — сказал Греков.
— Викентий Максимович посулил, что вы дадите знать о себе.
— Все верно. В случае необходимости.
— Такая необходимость есть, — мрачно проговорил Сукнов. — Во всяком случае, у меня. Когда возвращаетесь?
— В скором будущем.
— Я не могу вам приказать, но убедительно советую и настоятельно прошу — уехать сегодня же. Не задерживаясь.
«Не обсуждается», — вспомнил Женечка простуженный бас, хотя голос Сукнова был совершенно другого регистра.
Он коротко заверил:
— Обдумаю.
— Думать здесь нечего, да и не о чем. Я бы на вас не наседал, если б был выбор. Но тут — без выбора. Викентий Максимович тоже просит. Я обещал ему стопудово, что с вас волосок не упадет. Поймите, Евгений Александрович, у нас здесь — серьезная заваруха.
Куда серьезней! Как оказалось, нынче убили человека. Что ж это? Одно за другим. Народ и впрямь решил не застаиваться. Потренировать боеготовность. Иначе, не дай бог, она атрофируется. Тем более, зону не обойдешь.
Женечка вновь обругал свою память. Где же он видел то лицо? Не вспомнить. Обидно.
— Но поправимо, — хмуро утешил его Сукнов. — Так можно мне успокоить Мамина?
— Будь по-вашему, — выдавил Греков.
Женечка вернулся в свой номер. Что ж, обсуждать действительно нечего. Просят не путаться под ногами. Просят слинять от греха подальше. В сущности, даже не просят — велят. Ему! Независимому журналисту! А между прочим, сам виноват. Нечего играть в эти игры. Нечего прибегать к содействию.
Этот угрюмый майор с куделечками, похожий на пожилого Есенина, видимо, знает, что говорит. Не зря же от него исходил такой отчетливый сгусток тревоги. Греков стал медленно складывать сумку.
Что тебя держит? Нелепый вопрос. Дезертировать из города О.? В городе О. останется Ксана. Что с нею будет? Что ее ждет? Как это она ночью сказала, когда за окном полыхало небо? «Возможны разные варианты»! А он на беду свою — в тупике, где варианты невозможны. Все то, что встало сейчас меж ними, не меньше того, что меж ними было. Должно быть, и больше. И выхода нет.
Но он понимал, что смириться не может. Бывший десантник навел здесь шороха. Неповоротливая Фемида, кряхтя, точно нехотя, зашевелилась. Надо спасать мою идиотку. Дуреху, свихнувшуюся от обиды. Разбойницу с профилем маркизы.
Он снова отчетливо увидел, как — то ли с вызовом, то ли с угрозой — она медлительно раздувает свои высокомерные ноздри, и ощутил, как медной клешнею берет его за глотку тоска и в плотный ком сжимается воздух.