Так все-таки как сделать?
Абстрактный хаос красок, изломанные линии-молнии, символические квадраты — трагический вопль цвета? Но ведь главное, чтоб был человек.
Или еще один метод — асимметричные женские фигуры, черный берег, красная кровавая вода? Корма парохода здесь никак не компонуется. Значит, огромная тень солдата или силуэт солдата, закрывший собою солнце?
Мистическая, в стиле Шагала, женщина, стремящаяся догнать маленькую, удаляющуюся фигурку солдата?
Сотни вариантов, сотни решений.
Мы издеваемся, когда поклонники зеленых листиков и точного расположения пуговиц на пиджаке бубнят: писать надо так, а не иначе.
А разве я прав, когда показывал своего машиниста и утверждал, что он образец современной живописи?
Или прав Олег, когда выдавал свой объемный кубический город за единственный эталон художественной школы?
Нет такого человека, который безапелляционно скажет: вот, надо именно так. Искусство — это всегда открытие. Готовых рецептов нет.
Ты говоришь, что знаешь, как надо писать о войне. Возможно, картина получится удачной и все удивятся: такой молодой, а как верно изобразил.
Возможно, что будет провал и тебя засмеют: мальчишка, пороха не нюхал, а берется.
Все зависит от того, сумеешь ли ты убедить людей.
Какими средствами? В лучших традициях станковой живописи? Или используя последние достижения экспрессионизма?
Но каждый замысел имеет одно верное решение. Важно, чтоб ты нашел ту единственную форму, в которую оно воплотится. И тогда форма будет органична и не вызовет ни у кого сомнений.
Но как найти? Что тебе в этом поможет? И найдешь ли ты? Или тебе не хватит всей жизни?
Вот она, проблема номер один, извечная сладкая каторга искусства.
Кстати, любопытная подробность.
Я сделал несколько эскизов портрета капитана. И наверное, в Москве напишу его. Почти реалистический (представляю ликование в МОСХе). А может, пока мне так кажется. Но что делать?
Я долго думал, кого напоминает мне капитан? И как ни странно — моего отца! Они внешне совершенно не похожи, но что-то есть общее. Вероятно, то, что всю жизнь они оба стояли на вахте, и, что бы им ни встречалось — мели, туманы, льды и пороги, они всегда старались нащупать единственно верную дорогу, чтобы люди, которые были рядом с ними, не потерпели крушения. И вероятно, где-то и мой идеал: это прожить так же, как мой отец, как капитан. Они скоро уйдут. И мне быть на их месте.
Вечером я обыграл в шахматы второго механика, лучшего игрока на пароходе. Потом мы с ним долго говорили. Потом пришел первый штурман и пригласил нас в каюту. Буфетчица принесла бутылку водки, немного закуски, и мы сидели, и они рассказывали о своем житье-бытье, а я слушал и завидовал им. Завидовал лютой завистью. Вот они на ходу переменили поршень, вскрыли четыре цилиндра. На берегу это занимает обычно трое суток, а они управились за двенадцать часов. Команда стала экипажем коммунистического труда. Штурман изучает автоматику. Механик — навигацию. Они привыкли к вахтам. У них очень много обязанностей. Им некогда скучать. Да, бывают и неприятности, есть и недостатки.
Я завидовал этим ребятам потому, что они любят свою работу. От них требуют хорошей работы, и чем больше они выкладываются, тем больше они приносят пользы людям. Сразу виден результат. Их поддерживают и поощряют. И требуют лишь одного: думай, старайся, изобретай, работай лучше! Что тебе для этого надо? Пожалуйста!
Вокруг них товарищи. А я? Я все время один. Один со своими замыслами, мечтами, неудачами. Меня никто не поддерживает.
Утешаться тем, что многих великих художников прошлого сначала не признавали? Очень удобная позиция «непризнанного гения». Но я же человек? Мне при жизни нужно теплое слово. И потом, почему это меня признают когда-нибудь, если наши люди не принимают мои картины сейчас? Значит, надо добиться того, чтобы меня поняли. Я хочу выбежать к нашим людям и крикнуть: «Посмотрите мои картины! Вдумайтесь, вглядитесь! Я ваш! Я для вас работаю!»
Мы разошлись по каютам. Всегда, когда наслушаешься рассказов о чужих судьбах, начинаешь думать о себе.
Так как же дальше? Мы с женой встретились, когда нам еще не было и по двадцати. Я был тогда мальчишкой, сопляком, никем. Но она поверила мне. Она отдала мне лучшие годы. А теперь, когда я чего-то добился, когда я стал художником (пускай спорным, но художником), теперь я говорю: «Спасибо. Я оставляю тебе ребенка. Буду давать деньги. А сам ухожу с другой. Привет!»
Я не сволочь. Я не могу этого сделать. Не могу!
Значит, ставить на своей жизни крест? Все. Больше у тебя ничего не будет. Приличная семейная жизнь, романчики на стороне? Или большая любовь, ради которой надо бросить все. А может, это тебе сейчас только кажется. Где же выход?
Я стал раздеваться. Взглянул на ботинки. Каблуки стесались. Этого только не хватало! Обычно мне чинил ботинки отец. Он сам сапожничал и следил за нашей обувью.
И вообще он всегда следил за мной.
Я лег и почувствовал себя заброшенным, одиноким. Вот так, в детстве, я лежал в кровати и ко мне подходил отец и поправлял одеяло и трогал рукой мой лоб. И вот это ощущение своей беспомощности и того, что тебя оберегает человек на костылях, что он все предусмотрит, все сделает, осталось до сих пор.
Я вспомнил, как вернулся однажды после дальней командировки. Ни матери, ни жены не было дома. Отец укачивал мою дочь.
Заботы о Маше у моих родителей доходили до анекдотических случаев. На даче отец накрывал коляску марлей, чтоб не проникали комары. Мать проделывала дырочки для воздуха. Отец затыкал их ватой.
За маленькими детьми он ухаживал лучше, чем моя мать. Она рассказывала, что раньше, стоило мне повернуться, он просыпался.
Наконец я заснул, и мне снилось, что я нахожусь в очень темной незнакомой даче. Я лежу на втором этаже один. А внизу отец укачивает мою дочь. Там тоже темно. Ведь свет мешает спать маленьким детям. А где моя жена? Она в городе. Она обиделась на меня. Она измучилась со мной. Она заболела.
Мне бы надо встать, а я устал. Мне бы надо встать, но там отец. За маленькими детьми он умеет ухаживать лучше. С Машей ничего не случится. Я могу быть спокойным.
Духота и чернота на лестнице и в комнате. Ко мне подымается отец. Я слышу, как стучат его костыли. Он останавливается на лестнице. Он говорит, чтоб я спал, что он следит за дочкой.
Проходит много темных часов. А может, и мало. Но я просыпаюсь. Я чувствую, что-то произошло. Я сбегаю с лестницы.
Отчаянный крик. На полу сидит моя дочь и кричит. Она острижена наголо. Она вся покрыта красными пятнами. Она очень больна.
Я поднимаю ее, держу на руках. Что болит? Что болит? Но разве она может объяснить? Срочно надо что-то предпринять.
Вызвать врача? Скорую помощь? Но куда бежать? Где телефон? Где станция?
— Эх, отец, а я-то на тебя надеялся! Как же так? Я оборачиваюсь к нему. Он стоит тихий и беспомощный.
— Но я ничего не могу сделать. Разве ты не знаешь? Ведь я умер.
Комдив злился. Левый ус его дергался. Нервно мигал огонек за закопченным стеклом керосиновой лампы. Огромные тени метались по стенам маленькой комнаты.
— Алехин, — говорил комдив, — надо пробиться к морю. Там нас ждут наши отряды. Поедешь на связь. Возьмешь с собой Артема и Ивана.
Четко повернувшись, я выхожу из комнаты. Я в новой шинели, на боку у меня болтается шашка. Я молодой, здоровый, двуногий. Под моими ботинками пружинит деревянный пол.
Я бегу через двор, прыгаю сразу на третью ступеньку пристройки и врываюсь к ребятам. Они сидят в креслах, перепоясанные пулеметными лентами. К ремням пристегнуты маузеры.
— Приказ, — говорю я, — в путь.
Наши кони оседланы. По узкой кривой улочке мы вылетаем в темную степь. Глухой стук копыт, и только ветер свистит в ушах. Низко пригибаются травы. Ночные птицы испуганно шарахаются из придорожных ям.
Мы проносимся вдоль притихших украинских хат, по пустым площадям разрушенных городов.
И снова степь, и только глухой стук копыт, и только ветер.
Встает солнце. Оно слепит глаза, но мы видим, как с холма навстречу нам спускаются белые цепи. Они спускаются на нас на рысях, сомкнув ряды, поблескивая оружием.
Глухой стук копыт и ветер. Только не повернуть, только не остановиться.
Цепи все ближе. Вот я различаю лица офицеров. Сухо блестят обнаженные шашки.
Мы врываемся в цепь — и она распадается. Кони отлетают в стороны, всадники падают наземь.
Мы огибаем холм и въезжаем в лес. Наши кони устали, нам хочется пить, а в лесу тихо и прохладно.
Мы останавливаемся у ручья, спешиваемся.
В котелке кипит вода, кони щиплют траву, я лежу на спине, положив под голову шапку, а надо мной белые березы тихо позванивают мелкими листьями. Мою щеку щекочет цветок иван-да-марья, и муравей, вскарабкавшись по стеблю, ползет по моей ладони. Я хочу его прихлопнуть, но потом осторожно сдуваю. Пускай живет!