— Давай все-таки поищем, может, удастся купить виски, Мицу, — робко говорит жена, пытаясь восстановить мир и согласие.
Такаси с интересом посмотрел на нас.
— А не лучше попить воды? Здесь есть родник — местные жители говорят, что вода в нем самая вкусная во всем лесу. Если он еще не пересох, — соблазнял я жену.
Родник не пересох. В стороне от дороги, в самом начале поросшего лесом склона, бьет ключ и стоит малюсенькая лужица, которую можно прикрыть ладонями. Скопившаяся в избытке вода пробила канавку и стекает в долину. Около лужицы сложены очажки, новые и полуразрушенные; внутри они — и глина, и камни — закопчены дочерна. В детстве мы с товарищами тоже сложили около родника такой очажок и готовили на нем еду. Каждый из ребят выбирает, к какой группе примкнуть и где разбить лагерь, так что ежегодно силы деревенских ребятишек перегруппировываются. Эти игры с ночевками в лесу устраиваются два раза в год — весной и осенью, но группа однажды объединенных между собой ребят сохраняет единство в течение всего года. И нет ничего ужаснее и позорнее, чем быть изгнанным из группы, к которой ты примкнул. Склонившись над лужицей, чтобы попить ключевой воды, я вдруг предельно осязаемо ощутил, что вижу сейчас то же самое, что видел двадцать лет назад: мелкие круглые камешки — серые, красные, белые — на дне, таком светлом, будто оно вобрало в себя всю яркость дня, чуть мутящий воду мелкий песок, легкое подрагивание поверхности. С поразительной достоверностью я ощутил, хотя это и было немыслимо, что бурлящая, беспрерывно струящаяся вода — та же самая бурлящая, струящаяся вода, что и тогда. И мне показалось, что я, склонившийся сейчас над родником, и я, еще ребенок, в давнюю пору присевший здесь, согнув изодранные колени, не один и тот же человек, и между двумя этими «я» нет никакой связи, никакой преемственности, и, значит, присевший тут «я» совсем другой человек, не имеющий ничего общего со мной, настоящим. Нынешний «я» теряю identity[6] настоящему «я». И во мне и вне меня не за что ухватиться, чтобы восстановить самого себя. Прозрачная мелкая рябь на лужице журчит, и мне слышится обвинение: «Ты точно крыса». Закрыв глаза, я пью холодную воду. Десны сводит, на языке остается привкус крови. Когда я поднимаюсь, жена, будто я олицетворяю право на ключевую воду, покорно следуя моему примеру, склоняется над родником. Но теперь и я, как и жена, впервые попавшая в лес, абсолютно чужой этому ключу. Я вздрагиваю. Резкий холод пронизывает мое сознание. Жена тоже вздрагивает, поднимается и, пытаясь улыбнуться, чтобы показать, как вкусна была вода, растягивает свои посиневшие губы, но у нее получается оскал, а не улыбка. Касаясь друг друга плечами, дрожа от холода, мы молча возвращаемся к джипу, и Такаси, чтобы не видеть жалкого зрелища, закрывает глаза.
Потом в плотном, густом тумане начинается спуск в долину. В тишине, когда наш джип с выключенным мотором осторожно двигается вперед, слышно лишь, как колеса разбрасывают мелкие камешки, как тент разрезает воздух, слышно острое шуршание листьев, опадающих с огромных дубов и буков, растущих вперемежку с сосной в редком лесу на крутом склоне, где лесная дорога переходит в мощеную, проложенную по долине. Кажется, что опадающие с верхушек высоких деревьев листья, скошенные силой ветра, ударившего их сбоку, не падают вниз, а плывут горизонтально и беспрерывно тихо шуршат.
— Нацу-тян, ты умеешь свистеть? — серьезно спрашивает Такаси.
— Умею, — настороженно отвечает жена.
— Когда свистят после наступления темноты, жители деревни сердятся. Мицу, ты помнишь это местное табу? — спросил Такаси с мрачностью, вполне соответствующей моему настроению.
— Помню, конечно. Говорят, что, если ночью свистеть, из лесу приходят черти. Бабушка говорила, что придет Тёсокабэ.
— Смотри ты! А вот я приехал в деревню и обнаружил, что многое уже забыл. Кажется, будто помню, но твердой уверенности нет, Я часто слышал в Америке слово uprooted[7]. Я и вернулся в деревню, чтобы снова укорениться. Ведь в конце концов я был вырван с корнем и почувствовал себя травой, лишенной корней. В общем-то я и есть uprooted. Я должен пустить здесь новые корни и чувствую, что существует подходящее для этого поле деятельности. Я не знаю еще точно, что оно собой представляет, но во мне крепнет убеждение, что необходима именно деятельность. Конечно, одно то, что я вернулся на родину, еще не означает, что мои корни именно здесь. Ты, Мицу, наверное, думаешь, что это сантименты, но ведь соломенной хижины не осталось, — продолжал Такаси с безмерной усталостью, совсем не соответствующей его возрасту, — я даже почти забыл о существовании Дзин. Если б она и не растолстела так, я бы все равно едва ли узнал ее. Когда Дзин, вспомнив, как она нянчила меня в детстве, заплакала, я испугался, представив себе, как эта огромная незнакомая женщина может протянуть свои жирные шишковатые руки, чтобы погладить меня, — что я тогда буду делать! Я бы, конечно, не хотел, чтобы Дзин почувствовала мою неприязнь и страх.
Когда мы спустились в долину, была уже ночь. Со стороны временного настила, кое-как уложенного вместо моста, покореженного оттого, что железобетонные опоры частично были разрушены, а частично полегли, нам сигналили наши юнцы, отчаянно нажимая на клаксон, но в темноте их «ситроен» различить было невозможно. Такаси, возвративший леснику джип и прорезиненный дождевик, теперь был одет в охотничью куртку, привезенную из Америки, но в ней он выглядел каким-то жалким и маленьким. Я попытался представить себе, как брат играл перед американцами раскаявшегося участника студенческого движения. Но не брату, а мне самому следует прислушиваться к мощному голосу совершенно черного, когда смотришь из долины, леса: «Ты точно крыса». Когда я, весь напрягшись, поддерживал жену, переправляясь по временному настилу, ростки радости во мне оттого, что я вернулся в долину, начали вянуть. Холодные иглы ветра, дувшего снизу, с темной поверхности воды, впивались в лицо, и мне пришлось закрыть мой единственный глаз. Неожиданно сзади, снизу меня догоняет кудахтанье.
— Куры. Это в развалинах корейского поселка их разводит деревенская молодежная группа. Метрах в ста вниз по течению от моста, у дороги, ведущей к морю, в некотором отдалении от деревни, прилепилось несколько строений. Раньше в них ютились корейцы, которых насильно согнали сюда на лесоразработки. Мы дошли примерно до середины моста, и кудахтанье кур, не встречая препятствий, доносится до нас.
— Разве в такое время куры кудахчут?
— Говорят, что там их несколько тысяч и они вот-вот перемрут от голода. И кудахчут, наверное, тоже от голода.
— Деревенская молодежь без настоящего руководителя ничего как следует не может сделать. Если не появится человек, похожий на брата нашего прадеда, ничего у них не получится. Найти выход из сложной ситуации они не в состоянии, — сказал Такаси с откровенным отвращением. — Вернувшись в долину, я, Мицу, сразу же понял, чего стоят здешние жители.
4. Все сущее, явное и кажущееся, — всего лишь сон сна
Эдгар По
В первое утро в деревне, когда мы завтракали, сидя вокруг очага на дощатом полу, начинающемся от кухни, где стояла печь и была кадка с водой, прикрытая толстой деревянной крышкой, появились четверо детей с изможденными лицами, похожими на перевернутые треугольники, на которых выделялись лишь огромные глаза, и, стоя в ряд, смотрели на нас. Жена пригласила их поесть с нами, но они вздохнули в один голос и отказались: нам, мол, не нравится ваша еда, мы такую не едим. Потом старший из них сказал, что Дзин хочет со мной поговорить. Прошлой ночью я уже повидался с Дзин; как и говорил Такаси, она была огромной, но, за исключением некоторых частей тела, совсем не безобразной. На ее необъятном круглом и белом, как луна, лице слезились и были вытаращены, точно у рыбы, грустные, неясно очерченные глаза. Лишь по их блеску можно было узнать прежнюю Дзин. От нее пахло, как от животного, и жене очень скоро стало дурно, она вся сжалась, и мы поспешили домой. Только Хосио и Момоко, которым хотелось побыть с Дзин подольше, выразили недовольство. Зажав носы, не дыша, так что лица их багровели, подталкивая друг друга в бок и еле сдерживая смех, они со всех сторон осматривали Дзин, а ее горевшие ненавистью дети с трудом сдерживали возмущение. И сегодня утром эти четверо изможденных детей отказались от угощения, может быть, потому, что невоспитанные юнцы смеялись вчера над их матерью. После еды Такаси повел жену и своих друзей осматривать амбар, а я в сопровождении детей пошел во флигель, где жила Дзин со своим семейством.
— Ну, Дзин, как спала? — приветствовал я ее из сеней, и она в полутьме, как и вчера вечером, подняла свое грустное лицо.
Вокруг нее наставлены горшки и всякая посуда в таком количестве, будто она торгует гончарными изделиями; водрузив подбородок на жирные складки шеи, она грустно смотрит вверх и задумчиво молчит. Луч утреннего света, проходящий над моим плечом, падает у ее мощных колен, и я наконец различаю, что она полулежит на грубо сколоченной огромной скамье, похожей на перевернутое седло. Прошлой ночью, в темноте, я по ошибке принял эту скамью за часть жирного тела Дзин, и мне показалось, что оно имеет форму конусообразной ступы. Рядом с ее скамьей в неудобной позе, готовый каждую минуту вскочить, сидит на корточках муж и молчит с таким видом, будто его прервали на полуслове. Прошлой ночью исхудавший, задумчивый муж Дзин тоже выжидающе молчал, и стоило ей вялым движением выразить пожелание, как он стремительно вскакивал и начинал кормить ее серыми гречневыми пампушками. Это продолжалось всего каких-то пять минут, пока мы с женой виделись с Дзин, и, казалось, было вызвано не столько неутолимым аппетитом, сколько желанием устроить спектакль, призванный красноречиво продемонстрировать всю тяжесть положения, в котором она оказалась.