Ознакомительная версия.
Дернув головой, Гаврилов пошагал в сторону этого самого дома, возле которого как раз находилась троллейбусная остановка.
Горькая ирония оправдалась вполне. В первые дни ему показалось: здесь жить невозможно, он ни физически, ни морально не выдержит тот месяц, что запланировал провести с родителями, в городе, где провел более тридцати лет.
Погода, несмотря на апрель, стояла вполне ноябрьская – днем не выше + 5 градусов, ночью за –5. Батареи чуть теплые, и, как рассказала Станиславу Олеговичу мама, всю зиму температура в квартире держалась на уровне 10–15 градусов выше нуля.
Спать приходилось в свитере. Днем Гаврилов держался, только постоянно двигаясь и суетясь, – благо хлопот по хозяйству было у него предостаточно, – но стоило ему сесть вечером за компьютер (он привез с собой старенький, 386-й ноутбук, соображавший по-провинциальному медленно), как тут же начинал околевать и мыслить туго и замороженно, подобно своему ноутбуку.
Представляя, как пережили зиму родители, он чувствовал желание пойти на ТЭЦ и поразбивать морды всем подряд, начиная с директора и кончая лентяями-кочегарами. Особенно бесила его мысль, что родители исправно платят за коммунальные услуги, а их подвергают таким вот пыткам… Он слушал осторожные жалобы мамы и вспоминал «Блокадную книгу».
Затем, когда слегка потеплело, начались отключения электроэнергии, о которых даже не предупреждали. Да и что предупреждать? Вскоре стало восприниматься простыми людьми как данность, что с половины девятого утра до половины пятого вечера по будням света нет. Холодильники стали практически бесполезны, закрывались магазины, почты, сберкассы, стояли лифты, молчали радио и телевизор… Станислав Олегович метался, как тигр в клетке, не имея возможности набрать на компьютере очередную статью.
Мало того, выходя на улицу, он тут же становился объектом яростной агрессии со стороны низового слоя. Ему ежедневно, ежечасно мелко пакостили, а точнее – мстили. За что же? А за всё. За его не вполне «народную» бородку; за холодноватую, но неистребимую вежливость; за трезвость; за плавный негромкий голос; за брюки со стрелками; за галстук на шее; за то, что считает сдачу и не боится потребовать у продавщицы недостающие десять копеек (да и за то, что иногда не считает – тоже); что на руках у него нет ни мозолей, ни перстней, ни татуировок; за то, что его не так-то просто надуть ни сантехнику, ни электрику, ни кассирше; за то, что не достает послушно пачку сигарет, услышав: «Земеля, покурим!»; что отвечает на вопрос о времени «без четверти час». Одним словом, за то, что Станислав Олегович не боится показать – он не как общая масса.
Именно в эти тяжелые дни, наблюдая за жителями родного, но чуждого, враждебного города, Гаврилов окончательно убедился, насколько процесс оскотинения бурно прогрессирует именно в провинциальных регионах страны, губя любую искру культуры. И у него даже возникло предчувствие, что передовым людям вскоре предстоит столкнуться с этими хамскими «гроздьями гнева» в открытом конфликте вроде очередной гражданской войны. И потому интеллигенции необходимо сплотиться, скорее собраться в единый кулак. Иначе – передушат поодиночке.
Да, к интеллигенции, особенно либеральной (ее Гаврилов называл не иначе как «либеральствующая»), у него накопилось множество претензий, случалось, он поносил ее последними словами, но все же интеллигенция была своей – думающим, совестливым, культурным сословием, а эти, низовые, они однозначно являлись чужими, причем чужими в том крайнем значении, что вложен в одноименный (любимый Станиславом Олеговичем) американский философский ужастик. Если не отстоять от их посягательств нашу цивилизации, «чужие» затопят ее вонючим болотом цивилизации своих животных инстинктов.
Но параллельно с агрессивностью простого народа Гаврилов видел его полную, безропотную, даже какую-то мазохистскую покорность незавидной судьбе жить ради куска хлеба, без перспективы намазать на него хоть тоненький слой масла. Он посетил несколько таких, крепко погрязших в бедности семейств. «Из тех, – как написал один наш известный публицист, – что еще не голодают, но уже потеряли волю для прорыва за пределы скудного прожиточного минимума». В разговорах с ними Станислав Олегович более из научного интереса (он здравомысляще понимал, что его советы не смогут расшевелить таких на реальный поступок) предлагал: «Можно, например, выезжать на заработки, ведь отхожий промысел в России всегда приветствовался. А может, пусть и с потерями, обменять квартиру в другом городе, где ситуация не так безнадежна? Вся Америка кочует из города в город в поисках лучшей работы». «У-у, да куда нам, – однотипно, будь то женщина или мужчина, парень или девушка, вздыхали в ответ. – Тут уж как-нибудь…» – «Но как же дети? – не унимался Гаврилов. – Разве не очевидно – у них здесь будущего нет». Мамаши и папаши начинали проявлять признаки агрессивности: «А где оно нынче есть? Хм, о будущем вспомнил!..» – «Я вот устроился, – приводил Станислав Олегович убойный, по его мнению, пример. – Есть работа, квартира чуть ни в центре Москвы, социальное положение, есть ясно различимое будущее». – «Н-дак, повезло-о…»
В итоге Гаврилов выбегал из такой квартиры, словно столкнулся с зачумленными.
И каждый день, каждый день в течение месяца ему вспоминались слова из недавно опубликованного романа Владимира Маканина, которые как-то сами собой, с первого прочтения, запомнились наизусть: «Неужели эти же люди когда-то шли и шли, пешие, яростные, неостановимые первооткрыватели на Урал и в Сибирь?.. Этого не может быть. Не верю. Это немыслимо». И вслед за автором (он был убежден, что суждения главного героя книги – несломленного интеллигента – полностью разделяет и автор) Гаврилов, как заклинание, повторял: «В них уже нет русского… Некрасивый усталый народец…»
Коллеги по университету тоже капитально деградировали за эти годы, деградировали настолько, что общаться с ними Станислав Олегович выдерживал не более десяти-пятнадцати минут. Затем он чувствовал, что также начинает деградировать и сам. Приходилось ссылаться на неотложные дела, через силу тепло прощаться и спешить прочь.
Однажды (не иначе Лукавый попутал!) он заглянул в местный Союз писателей. Что тут началось! Как встретили «дорогого гостя из столицы»! Усадили за секретарский стол, налили поллитровую чашку жидкого чая, бухнули туда пять ложек сахара, даже не поинтересовавшись, пьет Гаврилов чай с сахаром или без (а он пил исключительно без), и несколько часов подряд «тепло беседовали».
Ему сообщили, что за последние три года местным издательством выпущено аж двадцать семь книг авторов города и области, и изъявили готовность все эти двадцать семь книг подарить… Станислав Олегович выбрал пять, среди которых был и издававшийся чуть ли не в каждом регионе России к двухсотлетнему юбилею со дня рождения великого поэта сборник – «Венок Пушкину».
«Сигнальный экземпляр! – гордо сообщил писательский секретарь; выхватил книжку из рук гостя, покрутил в своих, словно бы размышляя. – Три штуки всего из типографии привезли. Буквально вчера! Гм… Но так уж и быть, такому почетному гражданину… Берите!» – «Благодарю», – вежливо ответил Станислав Олегович, еле сдерживая острое раздражение.
«Ждем от вас рецензий на нашу продукцию, – на прощанье полушутливо заявил секретарь и добавил, погрозив толстым, со складками пальцем: – В центральной прессе!»
Вечером Гаврилов решил ознакомиться с этой самой продукцией. Полистал роман местного классика еще с застойных времен и отбросил: «Матерый графоманище!» Полистал сборник рассказов писателя-дебютанта и тоже отбросил: «Молодой графоман…»
В конце концов добрался до «Венка», – «скромной дани, – как было указано в аннотации, – уважения и благодарности учителю и недостижимому примеру, Александру Сергеевичу Пушкину со Средневолжской земли».
«Н-да», – безрадостно, предчувствуя качество опусов, вздохнул Гаврилов и с трудом погрузился в чтение, твердо решив осилить все сто шестьдесят четыре стихотворения пятидесяти восьми авторов…
Он читал, и родители до поздней ночи слышали из его комнатки сдавленные, болезненные восклицания: «Боже мой, да как же не стыдно?! Как вам не стыдно-то?! Пушкин в гробу извертелся ведь! О боже мой!..»
Не стоит и детализировать, с каким тяжелым сердцем Станислав Олегович покидал свою родину. Насколько он был раздосадован, обижен, оскорблен даже. Ведь это как-никак была его колыбель, здесь навсегда оставалась часть его жизни, души, он по-своему любил и город, и людей, его населяющих. Но любил не слепо, любовь не могла победить рассудок, да он бы и не допустил… Впрочем, мрачные чувства, догадался Гаврилов, несмотря ни на что, благотворны – это бесспорная и существенная подзарядка для его борьбы.
Вернувшись в Москву, он первым делом, по горячим следам, написал объемную (на четырнадцать журнальных полос, с подробными комментариями) статью о впечатлениях от своей поездки, о состоянии российской провинции, о деградации тамошней интеллигенции… Вскоре после опубликования на адрес редакции и самого Гаврилова стали поступать возмущенные письма, а то и попросту угрозы и оскорбления, где самыми мягкими выражениями были, к примеру, такие: «откровенный предатель», «бессовестный клеветник», «зажравшийся на московских хлебах доцент-недоучка», «подонок». А от родителей пришла отчаянная телеграмма: «Сынок, что ты наделал! С нами все здороваться перестали».
Ознакомительная версия.