Мисс Зелинка вдруг перевернулась на живот и зарылась лицом в подушку, судорожно сжимая руками одеяло; плечи ее вздрагивали под серой хлопчатобумажной тканью платья.
— Все из-за карикатуры. Этот болван увидал в каком-то магазине такую карикатуру, и она ему втемяшилась в голову. Одно дело — карикатура в журнале, другое — все это испытать на себе. Боже, какое унижение пришлось мне перенести! — глухо говорила она, содрогаясь от рыданий. — Как только я вспоминаю об этом унижении — мне хочется умереть… Майами, штат Флорида…
Эндерс видел, что все покрывало у ее лица пропиталось слезами, густо измазалось тушью и помадой. Чувствуя к ней искреннюю симпатию, жалея, он обнял ее за талию.
— Я требую-у, чтобы ко мне все относи-ились с до-олжным уваже-ением! — завывала мисс Зелинка. — Меня воспитали в хорошей семье — разве я не заслужила уважительного к себе отношения? Ну а этот лысый толстяк со значком, участник этого конгресса… профсоюза станкостроителей… Думаете, он понимал, что делал? Наклонился надо мной, воткнул мне в пупок большую оливку, словно яйцо в подставку, и посыпал солью, словно готовился позавтракать… Вокруг все смеялись, просто заливались смехом, — все, даже музыканты оркестра…
Ее хрипловатый голос, в котором чувствовалось столько давней затаенной обиды и неизбывной печали, все затихал и наконец совсем пропал, растворился в воздухе, где-то под потолком. Она села, обняла Эндерса, ее разрывающаяся от острой боли голова колотилась о его плечо, она цеплялась за его сильные руки, и они раскачивались взад и вперед, как евреи во время молитвы, на эмалированной кровати, которая тоже стонала и поскрипывала.
— Обними меня крепче! — сквозь рыдания просила она. — Крепче! Нет у меня никаких апартаментов на Семьдесят пятой улице в Истсайде. И никаких баулов в отеле «Чалмерс»! Обними меня крепче! — Руки ее все глубже впивались в его тело, а слезы, тушь и губная помада пачкали его пиджак. — И Шуберты не дают мне никакой работы! Почему же я лгу?.. Постоянно лгу… — И, вскинув голову, страстно, свирепо поцеловала его в горло.
Он весь задрожал от этого мягкого, яростного прикосновения, от влажности ее губ и возбуждающего ручейка горячих, трагических слез под подбородком, и в это мгновение понял, что сейчас эта женщина, Берта Зелинка, ему отдастся, станет его женщиной. Вот и его, одинокого человека, находящегося за тысячи миль от родного города, в эту дождливую ночь громадный город вовлекал в свою дикую, карусельную жизнь, отыскал в ней место и для него. Когда он целовал ее, эту женщину, так похожую на Грету Гарбо (имя ее на целое столетие окажется связанным с грезами об истинной страсти, высокой трагедии и непревзойденной красоте), встреченную в холле отеля, где крыс куда больше, чем постояльцев; неподалеку от «Коламбус серкл», среди проституток, мечтающих о смерти или о встрече с представительным поляком в оранжевом пиджаке, остановившимся здесь всего на одну ночь; отеля, где и юный возраст и грех по доступным ценам, — когда он целовал ее, ему вдруг показалось, что здесь так уютно, кто-то о нем заботится, кому-то он небезразличен… Город подарил ему эту невероятную красотку — гибкую, как кошка, отчаянную врунью, любительницу виски; с великолепными ногами, которыми можно гордиться, и большими черными глазами, рождающими шторм в штиле сердца; за плечами давнишние, весьма сомнительные победы, и сейчас она горько рыдает за тонкой, покоробившейся, в трещинах дверью из-за того, что однажды, в тридцать шестом году, какой-то лысый толстяк из профсоюза станкостроителей воткнул ей в пупок оливку.
Эндерс обхватил ладонями прелестную голову Берты Зелинка и напряженно вглядывался в ее скуластое, пьяное, прекрасное лицо, обильно смоченное пролитыми слезами. Она томно и печально глядела на него из-под полуприкрытых, классической формы век, рот полуоткрылся от охватившей ее страсти, и это обещало дивное наслаждение; плохие, испорченные зубы виднелись за полными, длинными, прекрасными губами, способными разбить не одно сердце. Он целовал ее, чувствуя глубоко внутри себя, что вот так, по-своему, в эту дождливую ночь город протянул ему, приветствуя, руку и позвал своим, свойственным только ему, ироничным, развязным голосом: «Добро пожаловать, гражданин!»
Мысленно выражая городу свою благодарность за это, он, возбужденный до предела, с трясущимися руками, опустился перед ней на колени и неуверенными движениями стащил разбитые, ношенные, может, уже целый год, разбухшие от уличного дождя туфли с ее красивых, длинных, стройных ног.
«Сознание, не отягощенное преступлением…»
— За здоровье Чемберлена! — громко произнесла одна из дам в баре, высоко поднимая стаканчик.
В эту минуту Маргарэт Клей с отцом вошли в небольшой, приятный на вид зал, освещенный зажженными свечами, где в солидном, отделанном дубовыми панелями камине весело потрескивал огонь, отбрасывая красноватый свет на поблескивающую посуду и кухонные приборы на столах.
— Он спас мне моего сына! — торжественно, так, чтобы ее все слышали, продолжала эта дама, лет около пятидесяти, с явными следами былой красоты. — За здоровье моего друга Невилла Чемберлена!
Еще две дамы и трое мужчин не торопясь пили у стойки бара. Маргарэт с отцом сели за столик.
— Уж эта Дороти Томпсон! — воскликнула подружка Невилла Чемберлена. — От нее можно сойти с ума! Видели, что она о нем написала? Эх, будь она сейчас рядом… — Угрожающе помахала кулаком, и морщинки на ее лице сделались резче и глубже. — Ни за что больше не буду ее читать — ни разу! С меня хватит! Знаете, кто она? Красная! Взбесившаяся революционерка! Вот кто она такая.
— Как здесь мило! — Отец Маргарэт с довольным видом оглядывался вокруг. — Какая приятная атмосфера. Ты часто здесь бываешь?
— Да, мальчишки иногда приглашают меня сюда, — ответила Маргарэт. — Всего десять миль от нашей школы, и им нравится, что тут всегда горят свечи и пылает огонь в камине; хотя, конечно, дороговато — за обед надо выложить целых три бакса. Но ребята уверены, что такая обстановка — горящие свечи, пылающий огонь, особенно огонь, — главный козырь, чтобы подавить сопротивление любой девушки. Стоит, по их мнению, провести здесь пару часиков — и дело в шляпе: он может зайти к тебе, и все дела, ты — его!
— Маргарэт! — строго прервал ее мистер Клей, как и подобает в таких ситуациях отцу. — Что за лексика!
Маргарэт засмеялась и, наклонившись к отцу, ласково потрепала его за руку.
— Что с тобой, папочка? Это долгие годы, проведенные в клубе Сторка, сделали тебя столь чувствительным?
— Ты еще недостаточно взрослая, чтобы говорить со мной подобным образом! — назидательно произнес мистер Клей. Ему не понравилось, во-первых, что дочь назвала его «папочкой», а во-вторых, намек на частые посещения клуба Сторка. — Двадцатилетняя девушка должна…
К их столику подошел владелец бара — элегантно одетый, розовощекий, похожий на мальчишку сорокалетний мужчина. Улыбаясь, он покинул свою стойку, где в часы обеда лично отпускал крепкие напитки, стараясь вовсю.
— Хэлло, мистер Трент! — поздоровалась Маргарэт. — Это мой отец. Ему нравится здесь.
— Благодарю вас! — чуть поклонился, застенчиво улыбаясь, как маленький мальчик, Трент. — Очень приятно слышать такой отзыв.
— У вас здесь царит весьма приятная атмосфера… — признал мистер Клей.
— У мистера Трента есть свой особый фирменный напиток, — сообщила Маргарэт. — Готовится из рома.
— Ром, сок лайма, сахар, немного вина «Куантро» — на дне стакана… — Трент увлеченно размахивал руками.
— Получается такая пенящаяся смесь, — подхватила Маргарэт, — очень приятная на вкус.
— Теперь я готовлю этот напиток с черным ямайским ромом, — объяснял свое изобретение Трент, — ром Майерса более тягуч и весьма подходит для осени. Пользуюсь электромиксером. Получается нечто… в общем, стоит попробовать.
— Два этих напитка с ромом в таком случае! — заказал мистер Клей, явно сожалея, что не осмеливается при дочери выпить мартини.
Шестеро за столиком затянули песню.
— «Ста-арая серая кобы-ылка…» — громко распевали они; вполне сознательно веселились, старались быть развязными и оживленными, пели с юмором, с оттенком бурлеска — пусть никто не заподозрит их, что они все мужланы из деревни.
— «Ста-арая серая кобы-ылка, — пели они, — она, увы, уже не та, что бывала когда-то, она уже не та, что бывала когда-то…»
Маргарэт внимательно обозревала эту компанию за столиком. Сидят так тесно, что едва не касаются головами: среднего возраста мужчины, с аккуратно причесанными редкими, седоватыми волосами; у дам старательно завитые прически: при тусклом свете здесь, в баре, — последний крик моды их молодости.
Ту даму, что произносила тост за здоровье Чемберлена, Маргарэт уже видела один раз — когда зашла сюда пообедать. Трент называл ее миссис Тейлор; сегодня она пришла не с мужем, а с другим мужчиной и его руку сжимала сейчас в своих. Маргарэт заметила, что, прежде чем сесть за столик, она чуть осмотрелась по сторонам и поправила свой корсет, — предательский жест: так этой хрупкой, элегантной фигурой она обязана изобретению инженерной мысли и тем мукам, какие ей приходится терпеть под красивым платьем из набивного шелка. Один из джентльменов, по имени Оливер, постарше своих компаньонов, куда более уверенный в себе и беспечный — словно у него денег в банке куда больше, чем у его друзей, дирижировал этим хором, делая энергичные жесты, словно исполнял бурлеску Леопольда Стоковского1. Из трех мужчин за столом мистер Тейлор самый тихий; немного посапывает, пьет в меру. Маргарэт сразу догадалась: у него больной желудок, и он уже печально думает о завтрашнем утре, когда придется глотать аспирин и запивать «Алказельцером». Другой, толстячок с просвечивающим сквозь редкие волосы черепом, в отделанной кантом жилетке, похож на бизнесмена из кино; когда не поет со всеми вместе, лицо у него интеллигентное, холодное. Две дамы в компании — типичные мамаши из предместья; приближаются к пятидесяти, отчаянно сражаются с возрастом, одиночеством и грядущей смертью, прибегая ради этого к пудре, губной помаде и омолаживающим кремам; давно привыкли, что мужья и дети не обращают на них никакого внимания; вечно выражают негромкие, полуосознанные сожаления по поводу своей неудавшейся жизни; рано утром, сидя за спиной своих пожилых шоферов, отправляются в Нью-Йорк за покупками или на ланч.