Он велел шоферу остановить подальше от арки, нырнув в которую сразу оказался в родном дворе.
Ночью шел дождь — мокрая сирень пахла легким, мимолетным счастьем.
В другое время он наверняка не удержался бы — наломал охапку влажных душистых веток. Аккуратно пристроил бы букет возле Нинкиной подушки.
И все равно, как ни старался бы, разбудил жену.
Она чуткая, Нинка, и тревожная, как маленький пугливый зверек, — просыпается сразу от малейшего шороха. Замирает, с ужасом вглядывается в темноту огромными глазищами. И моргает часто — шелестят чуть слышно ресницы.
Сегодня не до сирени.
Прав был Лапиньш, ночка выдалась напряженная — варфоломеевская, пошутил кто-то из ребят.
Воистину так.
А спроси его: у кого были этой ночью?
Что толком происходило в тех домах, куда входили аккуратно, без лишнего шума?
Да и кому, собственно, шуметь, если ясно как день пришли — значит, заберут. Забрали — значит, за дело.
Невинных не забирают.
Так вот, спроси его кто: кого, собственно, брали этой ночью? — не ответит.
Промелькнула ночь, и не осталось в памяти ничего, только саднит невыносимо одна-единственная мысль, большим ржавым гвоздем застрявшая в мозгу, а еще — страх.
Даже ужас.
С тем и шел теперь домой.
Куда ж тут сирень?
Жена — теплая, румяная со сна, тонкие волосы цвета спелой ржи путаются, падают на лицо, хоть и заплетает Нинка на ночь в косу. Да разве ж такая копна удержится в косе?
Едва набросила на сорочку старенький платок — выскочила на кухню, в глазах тревога.
— Ты что куришь, Коля, не ешь? Говори — что?
— Может, еще ничего — пока.
— Может? — Лицо у нее сразу помертвело, осунулось, словно и не было только что нежного, во всю щеку румянца. — Николай, говори толком. Это невозможно, в конце концов.
— Погоди ты! Нечего еще говорить толком. Может, и вообще нечего. Был у Лапиньша. Обычное дело — ночные списки подписывал. И что-то… А, зацепился он за одного комбрига, оказалось — воевали в гражданскую. Не в комбриге, короче, дело, но фамилия его — Раковский. Я докладываю по форме, к тому же, говорю, происхождение явно чуждое дало себя знать. А он: какое происхождение? И смотрит так, знаешь… Внимательно смотрит. Комбриг, между прочим, крестьянских кровей оказался. А Лапиныш вдруг закусил удила. Фамилии, говорит, штука сложная. Не замечали? Нет, говорю, не задумывался. А он: напрасно, наша профессия обязывает над такими вещами задумываться. Все. Бумаги подписал. Вроде и не говорили ни о чем.
— Все. Ты прав, Коленька, это все. Лапиныш! Такие люди просто так ничего не говорят. Конечно же, он знает. Но давал тебе шанс… самому… Теперь все, конец! — Она тяжело упала головой на стол, зарыдала в голос. — Ой, Коленька, погубила я тебя! Пригрел, милый, змею на груди. Господи праведный, за что мне все это? За какие грехи? На свою беду ты, Коленька, меня спас… Зарубили бы вместе с мамочкой и сестрами — и лежала бы теперь там, в степи. А ты горя бы не знал.
— Хватит, Нин! Спас — значит, судьба такая. Что теперь голосить? И вины за собой не признаю — хоть перед Лапиньшем, хоть перед самим товарищем Сталиным. Спас! А кто не спас бы? Как вспомню… В чистом поле — поезд, вагоны — нараспашку, половина — горят. Банда свое взяла — и в степь. Выходит, опоздали мы — и вроде как виноватые. Вокруг люди порубанные — кто насмерть, кто жив. Стон, неразбериха. И — ты… Девчоночка… Сорочка тоненькая, вся в крови. Глаза открыла — смотришь. Как не спасти! Я ж не знал, что ты княжеского рода.
— А знал бы, так не спас? — Она затихла, пока он говорил, и теперь медленно подняла от стола распухшее от слез лицо.
— А ты не знаешь? Да и какая из тебя, к черту, княгиня, Нинка? Сколько годков ты этой княжеской жизнью жила?
— Ну, сколько… — Втягиваясь в беседу, она понемногу приходила в себя. Задумалась, наморщила лоб, прикидывая что-то в уме. — Я — седьмого года. Значит, в семнадцатом — ровно десять. Я, кстати, помню последний день рождения в Покровском. В июле. А в декабре крестьяне пришли нас жечь, и мамочка сама вынесла им ключи. И началась бесконечная кочевая жизнь, страх, безденежье — и постоянный, до полного отупения, поиск ночлега, еды, одежды… Мы все время куда-то переезжали. Знаешь, что-то такое страшное однажды просто должно было случиться. Не этот поезд — так следующий… — Она снова заплакала. Но иначе — тихо и как-то обреченно.
— Ладно, Нин. Может, обойдется еще. Первый раз, что ли, паникуем? Откуда Лапиньшу что знать? Документы у тебя в полном порядке.
— Только записано в них все с моих — а вернее, с твоих слов. И твоим же приятелем.
— Ну и что с того? Сказано ему было — настоящие сгорели, он и не сомневался ни минуты. А теперь спроси, так и не вспомнит: были настоящие бумаги или нет?
Вообще не было или какие-то обгорелые имелись? Я-то ему — помнишь? — листок паленый в нос совал для убедительности.
— Помню. Он еще чихал и ругался. — Она улыбнулась. Слабо, сквозь слезы. Но уже проступили краски на лице, и рука привычно потянулась к волосам — собрать непослушные пряди.
И его отпустило.
Как-то сразу, вдруг.
И подумалось даже: «Опять эта чушь! Сколько ж можно?»
И вспомнилась мокрая сирень — нужно было все же наломать букет.
Хотя…
Он чуть не подпрыгнул на табуретке.
К черту сирень!
Есть подарок посерьезнее!
Настоящий, можно сказать, подарок.
Метнулся в прихожую, впотьмах нащупал пухлый портфель — в расстройстве швырнул небрежно прямо у двери.
— Нин, ты, смотрю, картинки собираешь?
— Репродукции, Коленька. А что?
— Ну-ка взгляни, вот. Такая пойдет?
— Господи, Коля, откуда это?
— Да все оттуда же, от комбрига Раковского, будь он неладен со своей крестьянской фамилией. В общем, забирали сегодня его и жену. Мальчонку в детский дом оформили. Квартиру, надо думать, займут не завтра, так послезавтра. С вещами, как водится. Так что мы с ребятами прибрали кой-какие безделушки. Руководствуясь принципом социальной справедливости, так сказать.
Сама понимаешь, по мелочи — статуэтки там всякие, вазочки, лампу настольную, а мне картина эта на душу легла. Вроде ничего в ней такого нет — барышня в сарафане. Так? Без рамы опять же… А глаз радует.
— Это холст, Коля. Это может быть чья-то работа, я имею в виду — известного художника. Хотя, конечно, в таком виде понять сложно. Тебе ничего не будет за это?
— Глупости! Ценные вещи комбрига Раковского описаны, изъяты и сданы по описи куда следует. Хотя, честно говоря, больше они ему не понадобятся. Никогда.
— Знаешь, Коленька… у меня какое-то странное чувство, будто я уже видела этот портрет. — Правда, давно.
— Может, в музее?
— Нет. Не в музее. И вообще не на свету, ну понимаешь, висящим, как положено, на стене. Нет-нет. Где-то в полумраке, в пыли, среди старых вещей… Что-то такое всплывает в памяти. Может, у старьевщика? Мамочка ходила к одному старьевщику в Воронеже, продавать наши вещи. Там были какие-то картины, прямо на полу, впотьмах, в каком-то подвале. Нет, не помню.
— И оставь. Не забивай головку. И без того досталось сегодня.
— И вправду — сегодня. Утро уже. Господи, Коленька, ты ж не ел ничего!
Она сорвалась с места.
Засуетилась, загремела посудой.
Яркое майское солнце заливало крохотную кухню.
Струился в распахнутую форточку свежий ветер, доносил со двора запах цветущей сирени, бензина и жареной картошки.
Призрак «Душеньки» явился снова.
Впервые за двадцать лет.
Единственный.
По слухам, упорно циркулирующим в определенных кругах, коллекция Непомнящего была благополучно отправлена на Запад.
И там канула в закрытых частных собраниях.
Не правдоподобно быстро, беззвучно и бесследно.
Начав работать с западными партнерами, выезжать на мировые аукционы, салоны и прочие антикварные сборища, Игорь Всеволодович, естественно, наводил справки. И часто встречал понимание.
В разных странах ему пытались помочь разные люди, в том числе очень влиятельные и весьма искушенные.
Они, собственно, и вынесли вердикт: «Странное преступление. Очень странное. Не стоит его ворошить. Ей-богу, не стоит. Мертвые — в земле, и это еще один повод вспомнить о том, что жизнь дается однажды».
Надо признать — он и сам думал так же. И это были основательные, взвешенные не однажды, спокойные и, пожалуй, умиротворяющие мысли.
Сейчас в голове Игоря Всеволодовича творилось нечто невообразимое.
Все — к одному, нет у нее никакой «Душеньки»!
Тем более необходимо разобраться, кому понадобилось так изуверски мистифицировать его именно теперь.
А может, никаких мистификаций, и «Душеньки» тоже нет — несчастная, свихнувшаяся женщина пытается привлечь к себе внимание или, того проще, наскрести на пропитание?
Что там сумасшедшая старуха! Он и сам сейчас был несколько не в себе. Однако железной хваткой вцепился в тощий локоть незнакомки, едва не волоком тащил ее прочь, подальше от людных залов.