Любе бестактный вопрос не понравился, она перевела речь на другое и попросила показать портрет. Увидев старуху на фоне буфета, прижала руки к груди, всхлипнула:
— Совсем не ожидала, что она стала такая… непохожая. Неужели, и Катерина такая была? Такая старая. Как это ужасно… Как несправедливо…
— Любаша, что расстраиваться, ведь это все, как бы тебе объяснить подоходчивей, давно произошло. Такая старая она лет пятьдесят, не меньше. — Николай, успокаивая, похлопал барышню по руке. Рука оказалась холодной, но не мертвецки ледяной, а такой, как часто бывает у нервных анемичных барышень, плотности рука тоже была нормальной, человеческой.
Барышня взглянула удивленно и благодарно:
— Спасибо за Любашу. Они меня так называли, мои близкие. — Смущенно потупилась и прошептала:
— Вообще-то я травилась наверху, там, где сейчас Катя маленькая живет. Она младшая дочь моей двоюродной сестры. А умерла здесь, в этой комнате, но позже через пару лет. То, что они говорили, будто у меня тиф — неправда. В то время мастерскую уже закрыли. Дома я оставаться никак не могла, вот Катя меня и пустила. Настаивала, чтобы наверху поселилась, но я не захотела. Надо же, ничего от той жизни не осталось, ничего. Буфет страшненький какой, вульгарный. Мы подумать не могли, что Катя маленькая будет жить здесь, в таких условиях. Осталась, не уехала с семьей в семнадцатом году. Упрямая.
Николай решил уточнить детали: — Значит, раскапывая полы, я выпустил вас с Хозяином. Из мышеловки, что ли?
Люба покраснела, зашептала еще тише: — Я вас обманула. Мы здесь всегда были, только вы нас не видели. А Хозяина и сейчас не видите, один раз всего разглядели. А он же — вот, напротив сидит. Хозяина мужчины вообще не могут видеть.
Николай вгляделся, под стеллажами качались тени, но никаких домовых не наблюдалось. Тут до него дошло, что, находясь в мастерской неотлучно, Люба видела все, что происходило на многострадальной кушетке с выпирающими пружинами, нескончаемую вереницу жен, подруг и поклонниц, их локти, плечи, груди, его собственные ягодицы и так далее. Смутился, но решил, что в этом есть особая острота и терпкость. Что же она в обморок-то загремела, оконфузилась в свой первый визит, если видела его во всяких видах? Вслух же спросил, не сомневаясь, что его мысли она слышит так же отчетливо:
— Как же мы не сталкиваемся в такой маленькой комнате, не стукаемся лбами? Или, пока я тебя не видел, ты была бесплотна, и я проходил сквозь, не замечая?
— От вас зависит, бесплотна я или нет, — очень резво возразила Люба. — Вы сразу представили, как вы… как мы… как вы меня, — смешалась, даже порозовела. — И почему мы должны сталкиваться, вы же не налетаете на шкаф, по крайней мере, в трезвом виде. А если у вас гости, я всегда ухожу на кухню и прячусь в уголке между шкафом и стеной. Туда никто не лезет, даже по ошибке. Разве иногда, если разговор уж очень увлекательный, выхожу послушать. И в спальне с вами никогда, никогда не нахожусь.
Люба глядела с тем истовым желанием постоять за правду, что и другие женщины, живые, когда принимались уверять в чем-то, чего не соблюдали. Это внушало надежду, что женская природа не меняется ни у каких ее представительниц, вплоть до потусторонних. С Любой можно договориться. Но представить себе, что она станет постоянно толочься в мастерской — его мастерской! Что же с этим делать? Даже если он не будет видеть Любу, знание, что она постоянно следит за ним, способно отравить жизнь.
— Вы не переживайте, — вступила Люба, — мы на свету ничего не видим, только в сумерках или ночью. Утром и днем мы как бы не существуем. И сразу предупреждаю, если вам вздумается судьбу пытать, — предсказывать я не умею, Хозяин, тот предчувствует, но предсказывать, в будущее заглядывать никто не станет. И через стенки не вижу, вот по Кате маленькой скучаю, а взглянуть на нее не могу. Хозяин может, он весь дом опекает, но не расскажет мне. Мы давно не разговариваем — ему незачем.
— Постой, — вспомнил Николай, — я же задремал сейчас. Есть надежда, что ты все-таки мне снишься, и на самом деле тебя нет, — невежливо рассудил он. — Проснусь — и ты сгинешь?
— Это как захотите, — Люба обиделась, побледнела и исчезла.
Николаю еще во сне сделалось неприятно от известия, что кто-то умер в его мастерской, пусть и давно. Он столкнулся со смертью один раз, в бытность с первой женой. У них умер пес, тринадцатилетний эрдельтерьер. За неделю до смерти у того началась сердечная недостаточность, почти как у людей. Пес тяжело дышал, не давал спать, закапал слюной ковер, шерсть у него потускнела и начала лезть, как-то разом, хотя эрдели не линяют. И тогда Николай, позволявший псу спать в кровати, прямо на простынях, есть из собственной тарелки, пить пиво — а тот любил пиво — из своего стакана, начал брезговать им. Страшно дотрагиваться до слюнявой морды, ввалившихся часто вздымающихся боков, словно можно заразиться смертью. Пса требовалось пожалеть, помочь ему преодолеть страшный рубеж, но брезгливость и злость за недосыпание оказывались сильнее. Неделю они с женой продержались, но после выходных, когда спали по очереди, кололи псу сульфокамфокаин, анальгин и димедрол, не выдержали и вызвали ветеринара. Пес ушел в свое собачье небытие. Больше Николай собак не держал. Кошки уходили незаметней, может, потому что были мельче. С другой стороны, смерть смерти рознь. Люба умерла давно, он не видел этого своими глазами, и не факт, что совсем умерла — вот же она, ходит, говорит. Во всяком случае, брезгливости новая жиличка у Николая не вызывала.
Зима шустро как заяц скакнула из января в февраль и подгрызала март. Николай привык к неотлучному присутствию Любаши, но не так, как привыкают к кошке. Другого смутило бы подозрение, что мысли более не являются интимной собственностью владельца, и Люба может слышать их, но Николай скоро забыл о том. Его реальность оставалась столь же нелинейной, как и прежде, и он вдохновенно творил истории, теперь уж для Любаши. Солнце в мастерскую никогда не заглядывало, мешал флигель напротив, но дневного света хватало, чтобы изгнать «сожительницу». Днем Любы не было. Николай стал чаще задерживаться, дожидаясь ее возвращения в сумерки.
— Не пойму, — жаловался Николай. — Почему ты не видишь сквозь стены? Путаница у вас, почти как у нас в канцеляриях. Тоже бюрократия? Одному можно двор контролировать, другой нельзя из помещения нос высунуть. Нелогично. Вы же оба духи. А что на нашем этаже твориться — тоже не видишь?
Любаша пожимала плечами, совсем как современная школьница, и загадочно обещала перемены.
— Какие перемены? Ты же не умеешь предсказывать, — подначивал Николай. Некоторые перемены в доме все же имели место. Не совсем в доме, скорей в дворницкой. Бомж Толя, крупный чернявый и быстроглазый, перешел на легальное положение, хотя шансов у него было меньше, чем у прочих. Прошлой зимой Толя отморозил ноги, да так убедительно, что началась гангрена. Его, без сознания, забрали в больницу прямо с улицы — повезло, под самые холода попал на белые простыни к теплым батареям. Ноги ампутировали. Выписывать Толю было некуда, после некоторых проволочек он вернулся в общину, но тут его приметили нужные люди, а дело было уже к весне, и пристроили работать на дорогу: сидеть в камуфляжке и просить милостыню. За лето он заработал кучу живых денег, столько не пропить. Но самое главное — познакомился с женщиной, живущей в пригороде, еще не слишком старой, которая захотела забрать Толю к себе. Он вполне тянул на кормильца — работа на дороге продолжалась и приносила доход. Обитатели дворницкой пили два дня настоящую водку, провожали Толю. Сам не пил — посидел вечерок с бывшими друзьями в новом инвалидном кресле и отбыл по другому адресу, вместе с подругой. Она приехала за ним позже, чтобы Толя успел проститься с общиной, такая настоящая, в теплом пуховом платке и хорошем драповом пальто. Лицо румяное, видно, что пьет лишь по праздникам и только магазинное. Постарше Толи, ну, так кому это важно. Место в общежитии освободилось. И на пустое это место пришла женщина, бомжиха Олька. Николай с интересом ждал развития событий, ему казалось, что трое оставшихся должны передраться, поскандалить из-за дамы, но община жила мирно, и какое-то время вовсе не давала о себе знать. Эти перемены вряд ли можно было счесть серьезными.
— Ну, расскажи как очевидец, что же все-таки произошло в семнадцатом году, — спрашивал Николай. — Как такое вообще могло произойти, в голове не укладывается.
Любаша шевелила бледными пальцами, словно собирала и распускала невидимое полотно, беспокойно водила глазами.
— Я не помню. Да ведь я на тот момент уже не была свободна. — Она избегала слова «умерла», предпочитая эвфемизмы.
— Как можно не помнить. Поворотный момент истории, не хвост собачий.
— Это сейчас он числится поворотным, а тогда был обычный. Ведь вы тоже помните только личную историю. Семью, друзей, — Любаша чуть покраснела, — своих подруг. Некоторых.