Спасло его то, что мох на земле был короткий и мокрый; Мастер буквально выскользнул из-под дерева, и лишь сбитой хвоей осыпало. И немедля он ринулся в лес, где чуть не столкнулся с охранниками, закричал, мол, помогите, но его сбили с ног, стали катать пинками по земле и забили бы, но все происходило на болоте — лишь втоптали в торфяную кашу и бросили. А через час вытащили, чтобы сволочь в общую яму, но, обнаружив, что он живой, сволокли в штрафной барак.
Здесь он понял, что это смерть. Мерзкая, глупая и обидная, потому что до свободы рукой подать. Понял и увидел непоправимую судьбу свою и оставшуюся жизнь, короткую и сухую, как винтовочный выстрел.
И все-таки не ведал рока: среди ночи в барак в сопровождении охранника вошел вольный каменщик с лентой на шее.
— Встань, брат, и иди за мной, — сказал просто, как Христос, собирающий учеников.
Мастер встал и пошел.
* * *
Все основные распоряжения Желтякову были сделаны давно, еще полгода назад, когда академик отошел от третьего по счету инсульта. Его преемник все это время руководил ложей, исполняя обязанности Генерального секретаря, и оставалась последняя, завершающая и очень важная деталь: передача документов, уполномочивающих определенных членов ложи на право совершать операции со счетами в банках, а самого профессора — на право подписи. И еще, можно сказать, торжественное вручение ему символа братства розенкрейцеров — тяжелого нагрудного знака в виде золотого креста с крупными, рдеющими красным сапфирами, обрамленного лепестками роз из рубина и цепью из звеньев в форме пентаграмм. Эту драгоценную реликвию Мастер получил в пятьдесят седьмом году вместе со степенью гроссмейстера из рук своего предшественника и учителя. По легенде, передаваемой братством, она принадлежала самому графу Сен-Жермену и была привезена лично им еще в середине восемнадцатого века в качестве знака согласия и разрешения Великого Востока Франции основать ложу в Петербурге. (В то время никакая самодеятельность не допускалась.) Так или иначе, но символ розенкрейцеров действительно представлял большую художественную и ювелирную ценность, стоил огромных денег и, давно утратив ритуальное назначение, рассматривался вольными каменщиками скорее не как святыня, а как золотой запас на черный день — вместе с другими драгоценностями и тайными счетами во внутренних и зарубежных банках.
Владея знаком более сорока лет, Мастер никогда не надевал его, даже по самым торжественным случаям, ибо к концу двадцатого века масонство почти полностью освободилось от замысловатой наивной мистики и ритуальности. Братья делали конкретное дело, ложа больше напоминала ученый совет, где решались важные научные и геополитические проблемы, или совет директоров некрупного, но очень действенного и мощного предприятия. Милые исторические глупости вроде ломания над неофитом шпаг или укладывания его в гроб при посвящении выглядели бы как театр абсурда.
Встреча ученика и учителя была деловой и короткой. Правда, бледный и взволнованный важностью момента Желтяков потянулся было к руке Мастера, но наткнулся на массивный сейфовый ключ. И помимо воли, зная, от чего этот ключ, потянул его на себя, однако академик не выпустил ключа из ладони.
— Вы заставили меня ждать…
— Простите, брат, я заставил вас жить, — поправил профессор. — Почти целый час.
— Да-да… Вы правы, благодарю. Но я не жил, а страдал. — Мастер вспомнил аспирантку и выпустил ключ. — Заприте дверь и откройте первый сейф.
Желтякову можно было ничего не подсказывать; он давно знал, как следует поступать в таком случае, и делал все с размеренной четкостью. Нашел защелку и осторожно отвел в сторону дубовый книжный шкаф, укрепленный на незаметных шарнирах, после чего отогнул край обоев на стыке и вставил ключ в скважину. Дверь засыпного сейфа открылась с легким гулом, будто чугунное колесо прокатилось по рельсу и стукнуло на стыке. Профессор увидел толстую пластмассовую папку на полке, однако спохватился и решил соблюсти не ритуал, а правила приличия — выжидательно обернулся к Мастеру.
— Возьмите ее, — бесцветным голосом разрешил тот. — Будьте осторожны, не выключайте… самоликвидацию.
Исполняющий обязанности Генерального секретаря представлял, зачем идет к ложу умирающего, и взял с собой вместительный кейс, куда теперь вложил заминированную папку, а потом и ключ от сейфа, но крышку не закрыл — ждал дальнейших распоряжений, искоса поглядывая на китайскую картину с иероглифами, висящую в изголовье.
В руке академика оказался второй ключ, меньше первого, с причудливыми и длинными бородками.
Желтяков снял картину, слегка расшатал и вынул дюбель из стены, им же выковырял деревянную пробку и всунул ключ.
— Четыре оборота против часовой… — подсказал Мастер, не видя, что там делает профессор. — И пол-оборота назад…
— Да, я помню…
Небольшая дверца сейфа за долгие годы была заклеена пятью слоями обоев, и потому дело застопорилось — просто так открыть оказалось невозможно.
— Возьмите в ящике с гола… — с трудом выговорил академик. — Для бумаги…
Желтяков послушно достал нож и с треском разрезал обои по наметившемуся квадрату — освобожденная массивная дверца открылась сама. Овальный футляр из черного дерева занимал почти все пространство сейфа; несмотря на то, что более сорока лет пролежал чуть ли не замурованным, он все же покрылся довольно толстым слоем пыли.
Желтяков бережно вытянул футляр, и когда взял на руки, сказал непроизвольно:
— Тяжелый…
— Это тяжелый крест, — согласился Мастер.
— Я снимаю его с ваших плеч, брат.
— Благодарю…
— Да, на черной лестнице ждет мой специалист, — деловито проговорил Желтяков. — Вы позволите… снять гипсовую маску?
— Прямо… сейчас?
— Разумеется, нет… Потом…
— Вот и спросите потом… У покойного.
— Мой долг перед братьями… И традиция.
— Поступайте, как считаете… Я уже не властен… Скажите Лидии Игнатьевне, она распорядится…
Профессор уложил футляр в кейс и не удержался: стоя спиной к умирающему, приподнял деревянную крышку.
— У вас… будет время… — напомнил о себе академик. — У меня его… слишком мало…
— Извините, — опомнился Желтяков, торопливо закрывая кейс на кодовые замки.
— И прошу вас… Отключите грелку… И снимите ее с моих ног… Сделайте и эту милость.
Профессор исполнил просьбу, аккуратно смотал шнур, свернул сапог и зачем-то сунул его под стол.
— Ступайте, — поторопил Мастер. — И несите крест.
— Прощайте, брат. — Не выпуская кейса, Желтяков приложил руку к сердцу и кивнул головой, однако торжественность момента была нарушена тяжелой ношей в руке — хрупкую фигуру профессора перекосило, и пиджак сполз с плеча на сторону, увлекая за собой рубашку и галстук.
Таким он и удалился в дверь, которая вела из кабинета на черную лестницу.
Академик же. на короткое время оставшись в одиночестве, вытянул ноги, распрямил спину, словно и в самом деле снял с себя тяжесть, и, закрыв глаза, вновь ощутил холод, бегущий по телу от конечностей. Но теперь он оставался спокойным: все прочие, кто был приглашен к прощанию, уже ничего бы не добавили к сознанию исполненного долга. И никто из них не заставит его растрачивать последние душевные чувства. Среди ожидавших не было ни одного кровного родственника: так уж получилось, что его четверо детей умерли один за другим, не дожив до пенсионного возраста, а двое с горем пополам появившихся на свет внуков ушли вслед за родителями в результате непредсказуемых несчастных случаев. Старший уехал с подружкой на Черное море и там утонул, а младший разбился на мотоцикле. Вот уже три года академик был один на свете и сейчас утешался тем, что смертью своей не принесет горя и страдания — коли нет кровной родни, не будет и кровной скорби…
И потому оставался небольшой промежуток времени, возможно, считанные минуты, когда он мог бы почувствовать себя поистине свободным от всяческих обязательств и войти в состояние, которое испытывает, пожалуй, лишь младенец, и то до тех пор пока не отрезали пуповину: потом уже появится первый долг и серьезное занятие — сосать материнскую грудь. Сейчас он не академик и не заключенный, не лауреат и не гроссмейстер, не отец, муж, брат или дед. И даже состояние измученного болезнью тела не волновало, и холод конечностей, пробиравшийся к сердцу, был естественным и не имел значения.
Он был никто…
А значит, свершилось то, к чему он стремился всю жизнь, — абсолютная свобода духа, равная божественной.
Мастер прислушался к себе и, кажется, вместе со смертным параличом рук и ног ощутил облегчение в той своей сущности, за которой скрывалось ничем не защищенное, голое, как тельце новорожденного, «Я». Или ментальное тело, как это называлось в пору увлечения будущего академика мистикой и эзотерикой. Оно еще находилось в нем, как во вместилище, однако, изгоняемое предродовыми схватками холода, отрывалось от плоти и сосредоточивалось где-то в области гортани, чтобы потом выйти одним толчком, как выдох.