Он вновь посещает их любимые места: ресторан на побережье, хозяин которого никогда не забывает напомнить ему, какую рыбу предпочитала его жена; в соседнем городке прямоугольную площадь с домами, окрашенными в красные, голубые, желтые цвета, чья скромная красота очаровывала их; или пристань в Копенгагене, откуда ежедневно в шесть вечера отчаливал большой белый теплоход. Там они могли долгими минутами недвижно стоять, провожая его взглядом. Перед отплытием оттуда доносилась музыка, старыми джазовыми мелодиями приглашая к путешествию. Со времени смерти жены он часто приходит туда, представляет ее рядом и вновь испытывает их общее желание подняться на борт этого белого ночного корабля, танцевать там, спать там и проснуться где-то далеко, очень далеко на севере.
Она хотела, чтобы он выглядел элегантным, и сама занималась его гардеробом. Он не забыл, какие рубашки она предпочитала, каких не любила. Для этой поездки в Чехию он намеренно выбрал костюм, к которому она была равнодушна. Он не хотел этой поездке придавать особого значения. Эта поездка не для нее и не с ней.
Вся в мыслях о своей завтрашней встрече, Ирена решает провести эту субботу в покое, словно спортсменка накануне соревнования. Густав в городе, ему предстоит скучный деловой обед, и даже вечером его не будет дома. Она пользуется своим уединением, долго спит и, чтобы избежать встречи с матерью, остается у себя; снизу до нее доносятся материнские шаги взад и вперед, затихающие только к полудню. Наконец раздается громкое хлопанье дверью, и Ирена, уверенная, что мать покинула дом, спускается в кухню, рассеянно что-то проглатывает и тоже уходит.
На тротуаре, зачарованная, она останавливается. В лучах осеннего солнца этот район садов, усеянных маленькими виллами, открывает взору скромную красоту, трогающую сердце и соблазняющую долгой прогулкой. Она вспоминает, что ее тянуло отправиться на такую долгую и задумчивую прогулку в последние дни перед эмиграцией, чтобы проститься с этим городом, со всеми улицами, которые она любила; однако пришлось заниматься множеством дел и времени для этого не нашлось.
С того места, где она сейчас бродит, Прага выглядит широкой зеленой лентой безмятежных кварталов, с окаймленными деревьями улочками. Именно к этой Праге она привязана, а не к пышному центру; к этой Праге, возникшей в конце девятнадцатого столетия, к Праге мелкой чешской буржуазии, Праге ее детства, где зимой она каталась на лыжах, то поднимаясь, то спускаясь тесными улочками, Праге, где окрестные леса, тайно в сумеречный час проникая в город, источали свое благоухание.
В задумчивости она продолжает путь; на несколько мгновений перед глазами возникает Париж, который впервые кажется ей враждебным; холодная геометрия проспектов; надменность Елисейских Полей; суровые лица гигантских каменных женщин, олицетворяющих Равенство или Братство; и нигде, нигде ни единого прикосновения этой уютной интимности, ни единого дуновения той идиллии, которую она здесь вдыхает. Впрочем, все годы своей эмиграции именно этот образ она хранила как эмблему утраченной родины: небольшие домики среди садов, что тянутся насколько хватает глаз по холмистой местности. Она чувствовала себя счастливой в Париже, счастливей, чем здесь, но только Прага приковывала ее к себе тайными узами красоты. И она вдруг осознает, как сильно любит этот город и каким болезненным на самом деле был ее отъезд.
Она вспоминает лихорадку тех последних дней: в суматохе первых месяцев оккупации было еще несложно покинуть страну, и они могли без опаски проститься с друзьями. Но времени оставалось слишком мало, чтобы повидать всех. За два дня до отъезда, поддавшись внезапному порыву, они нанесли визит старому другу, холостяку, и провели у него несколько волнующих часов. И только позднее, во Франции, они узнали, что этот человек выказывал им долгое время такое большое внимание лишь потому, что был завербован полицией для слежки за Мартином. Накануне их отъезда она без предупреждения позвонила в дверь приятельницы. Застала ее за разговором с другой женщиной. Не проронив ни слова, Ирена долго слушала беседу, не имевшую к ней ни малейшего отношения, ожидая жеста, фразы ободрения, прощального слова; тщетно. Они забыли, что она уезжает? Или делали вид, что забыли? Или все потому, что ни ее присутствие, ни ее отсутствие ничего больше для них не значило? И ее мать. На прощание она даже не поцеловала ее. Она поцеловала Мартина, но не ее. Потом крепко стиснула плечо дочери, проговорив громким голосом: «Мы не любим обнажать своих чувств!» Слова, призванные быть мужественно-сердечными, прозвучали леденяще. Вспоминая теперь все эти прощания (лжепрощания, прощания притворные), она думает: тот, кто неудачно простился, не может ждать многого от возвращения.
Она уже два или три часа бродит по этим зеленым кварталам. Доходит до парапета, ограждающего маленький парк над Прагой: отсюда Град-чаны видны сзади, своей скрытой стороной; это та Прага, о существовании которой Густав даже не подозревает; и тотчас в памяти возникают имена, которые ей были дороги в юности: Маха, поэт той поры, когда его нация, словно русалка, выходила из тумана; Неруда, рассказчик маленького чешского народа; песни Восковца и Вериха тридцатых годов, которые так любил ее отец, умерший, когда она была ребенком; Грабал и Шкворецкий, романисты ее отрочества; и маленькие театры и кабаре шестидесятых, такие свободные, такие радостно свободные с их дерзким юмором; то было неизъяснимое благоухание этой страны, ее неосязаемая сущность, которую она увезла с собой во Францию.
Облокотясь на парапет, она смотрит на Градчаны: чтобы добраться до них, достало бы и четверти часа. Тут начинается Прага почтовых открыток, Прага, на теле которой неистовая история оставила бессчетные клейма, Прага туристов и путан, Прага столь дорогих ресторанов, что ее чешские друзья и ступить туда не могут, Прага вертляво танцующая в лучах прожекторов, Прага Густава. Она думает, что для нее нет более чужого места, чем эта Прага. Густавтаун. Густаввиль. Густавштадт. Густавград.
Густав: она видит его, его черты затуманены матовым стеклом языка, который она едва знает, и она думает, почти радостно, что все это к лучшему, ибо правда наконец открылась: она не чувствует никакой потребности ни понимать его, ни быть им понятой. Она видит его жизнерадостным, в футболке, кричащим, что Kafka was born in Prague, и чувствует, как в ее теле поднимается желание, неукротимое желание завести любовника. Не для того, чтобы подлатать свою жизнь, какая она есть. А для того, чтобы перевернуть ее вверх дном. Чтобы обрести наконец собственную судьбу.
Ибо она никогда не выбирала мужчину. Это ее всегда выбирали. Мартина она в конце концов полюбила, но поначалу он был лишь поводом ускользнуть от матери. В приключении с Густавом она было решила, что достигла свободы. Но теперь она понимает, что это был не более чем вариант ее отношений с Мартином: она ухватилась за протянутую руку, и это помогло ей вырваться из круга тягостных, неприемлемых для нее обстоятельств.
Она знает, что способна на благодарность; она всегда считала эту черту своим основным достоинством; когда благодарность того требовала, чувство любви спешило на помощь послушной служанкой. Она была искренне предана Мартину, она была искренне предана Густаву. Но стоит ли этим гордиться? Разве благодарность не есть всего лишь другое название слабости, зависимости? То, чего она жаждет теперь, это любовь без всякой благодарности! И она знает, что за такую любовь нужно платить смелым и рискованным поступком. Ибо в своей любовной жизни она никогда не была смелой, она даже не знала, что это значит.
И вдруг точно порыв ветра: стремительная череда прежних эмигрантских снов, прежних тревог: она видит женщин, которые бросаются к ней, окружают ее и, поднимая пивные кружки, коварно смеются, не позволяя ей вырваться; она в бутике, где другие женщины, продавщицы, подбегают к ней, облачают ее в платье, которое превращается на ее теле в смирительную рубашку.
Долгое время она стоит облокотившись на парапет, затем выпрямляется. Она полна уверенности, что спасется; что не останется больше в этом городе; ни в этом городе, ни в той жизни, которую этот город собирается соткать для нее.
Она идет и думает, что сегодня наконец совершает ту прощальную прогулку, которая когда-то не удалась ей; она наконец говорит свое Великое Прощай городу, который любит, как никакой другой, и который готова без сожаления потерять еще раз, чтобы стать достойной собственной жизни.
Когда коммунизма не стало в Европе, жена Йозефа настояла, чтобы он съездил к себе на родину. Она хотела сопровождать его. Но она умерла, и с тех пор он только и думал о своей новой жизни с ушедшей. Он силился убедить себя, что это была счастливая жизнь. Но можно ли говорить о счастье? Да; о счастье, что, подобно хрупкому дрожащему лучу, пронизывало его скорбь, скорбь безропотную, тихую, неусыпную. Месяц назад, не в силах стряхнуть с себя печаль, он вспомнил слова покойной: «Не ехать было бы с твоей стороны ненормально, неоправданно, даже некрасиво»; в самом деле, подумал он, эта поездка, на которую она так его толкала, могла бы теперь помочь ему; отвлечь хотя бы на несколько дней от собственной жизни, причинявшей столько боли.