За другой дверью, подобно своим дочерям, забылась вечным подобием сна и жена Николая Ариадна. Лев немного знал ее. Семь лет назад после очередного ареста Николай обычно тащил Льва к себе в гости. Как бы поздно они ни приходили, Ариадна всегда готовила им ужин, предлагая окунуться в атмосферу тепла и гостеприимства после тех зверств, что они творили вместе. Эти ужины были призваны продемонстрировать ценности домашнего очага и уюта, где не было места для их кровавой работы и где можно было поддерживать иллюзию обычной любящей семьи. Присев у ее туалетного столика, Лев рассматривал щетку для волос с ручкой из слоновой кости, духи и пудру — предметы роскоши, которые Ариадна воспринимала как плату за свою безусловную верность. Она так и не поняла того, что незнание было не сознательным ее выбором — оно было условием ее существования. В ином качестве Николай бы ее не принял.
«Никогда и ничего не рассказывай жене».
Будучи совсем еще молодым офицером, Лев после своего первого ареста истолковал эти слова старшего товарища, сказанные ему шепотом, как призыв соблюдать осторожность и секретность, как урок не доверять даже родным и близким. Но это было совсем не то, что имел в виду Николай.
Он больше не мог оставаться в квартире. Лев выпрямился и покачнулся. Оставив трупы за спиной, он поспешно вышел в общий коридор и привалился к стене, часто и глубоко дыша и глядя на разбросанные у дверей Николая листы с речью Хрущева, доставленные сюда с намерением убить его. Вернувшись вчера ночью домой, Николай прочел несколько страниц; бóльшая же их часть так и осталась лежать в коробке. Один лист был изорван в клочья. Неужели Николай решил, что может уничтожить слова? Но даже если такая мысль и пришла ему в голову, то сопроводительное письмо положило конец его надеждам. Доклад следовало прочесть и распространить по всей стране. И само наличие официального письма должно было показать Николаю, что тайны его прошлого больше не принадлежат ему: они вырвались наружу.
Лев посмотрел на Тимура. До того как получить назначение в Отдел по расследованию убийств, он работал офицером милиции, арестовывая пьяниц, воров и насильников. Впрочем, от политических арестов милицию никто не освобождал. Но Тимуру повезло, и к нему подобных требований не предъявляли; во всяком случае, Льву он о них не рассказывал.
Тимур всегда владел собой, но сейчас он не считал нужным скрывать свой гнев.
— Николай поступил как трус.
Лев кивнул, потому что это была правда. Он слишком боялся неодобрения и порицания. Вся жизнь Николая заключалась в его семье. Он не мог жить без нее. Как теперь выяснилось, и умереть тоже.
Лев поднял страничку с речью, глядя на нее так, словно взял в руки нож или пистолет — самые эффективные орудия убийства. Сегодня утром, после того как речь подбросили и ему, он прочел ее. Шокированный столь явной, хотя и безмолвной атакой, Лев быстро сообразил: если речь прислали ему, то ее наверняка получил и Николай. Целью спланированного нападения стали люди, виновные в совершении преступлений, о которых шла речь в докладе.
На лестнице раздался топот ног. Прибыли агенты КГБ.
* * *
Офицеры Комитета государственной безопасности вошли в квартиру, глядя на Льва с нескрываемым презрением. Он перестал быть одним из них и повернулся к ним спиной. Отказавшись от предложенной ему должности, он возглавил Отдел по расследованию убийств, который они старались втихую прикрыть с момента его создания. Для них, ставящих верность превыше всего, он стал худшим из возможных зол — предателем.
Руководил операцией Фрол Панин, непосредственный начальник Льва из Управления уголовного розыска МВД. Панин был симпатичным, ухоженным и обаятельным мужчиной лет пятидесяти с небольшим. Хотя Лев никогда не видел голливудских фильмов, он считал Панина похожим из тех, кто в них снимается. Свободно владея несколькими языками, тот до возвращения в Москву работал послом и уцелел в годы чисток, потому что оставался за границей. Ходили слухи, что он не пьет, ежедневно делает зарядку и раз в неделю стрижется. В отличие от множества чиновников, которые гордились своим пролетарским происхождением и тщательно избегали любых буржуазных веяний в своем облике, Панин выглядел и одевался безукоризненно. Он никогда не повышал голоса и неизменно оставался вежливым, являя собой новый тип руководителей, которые с одобрением отнеслись к речи Хрущева. За его спиной над ним частенько посмеивались. Говорили, что такой изнеженный субчик ни за что не выжил бы в годы правления Сталина. Руки у него были мягкими, а ногти — отполированными и чистыми. Лев не сомневался, что, знай Панин об этом, он счел бы эти слова комплиментом.
Панин окинул быстрым взглядом место преступления, после чего обратился к офицерам КГБ:
— Из здания никого не выпускать. Проверьте наличие жильцов во всех квартирах и установите их личности по домовым книгам и регистрациям в паспортном столе, чтобы никого не пропустить. На работу никого не отпускать, а тех, кто уже ушел, доставить обратно для беседы. Допросите всех без исключения — быть может, кто-нибудь слышал или видел что-либо. В случае подозрения на ложь или умалчивание — доставляйте их в управление, помещайте в камеру и допрашивайте снова. Никакого насилия или угроз. Просто дайте понять, что и у нашего терпения есть предел. Если же кто-либо сообщит что-нибудь важное… — Панин помолчал, а потом добавил: — Тогда посмотрим, что делать дальше. Все будет зависеть от конкретных сведений. Кроме того, я хочу, чтобы вы подготовили версию случившегося для общественности. Согласуйте между собой необходимые детали, но об убийстве не упоминайте. Все понятно?
Затем, очевидно, решив, что нельзя перекладывать ответственность за правдоподобную ложь на подчиненных, он продолжал:
— Здесь никого не убили. Эту семью арестовали и увезли. Детей отправили в детский дом. Распустите слухи об их подрывной деятельности. Воспользуйтесь своими осведомителями в соседних районах. Никто не должен видеть, как из дома будут выносить тела. Перекройте улицу, если в том возникнет необходимость.
Пусть уж лучше соседи решат, что семью арестовали, и поэтому она исчезла навсегда, чем узнают, что офицер МГБ в отставке покончил с собой и убил всех своих домочадцев.
Панин повернулся ко Льву.
— Вы вчера встречались с Николаем?
— Он позвонил мне около полуночи, чем изрядно удивил меня. Мы не виделись с ним вот уже лет шесть. Он был расстроен, пьян и хотел встретиться со мной. Я согласился, хотя и очень устал. Было уже поздно. Он нес что-то невразумительное. Я посоветовал ему пойти домой и проспаться, а встретиться уже потом, когда он протрезвеет. Больше я его не видел. Когда он вернулся домой, то обнаружил под дверью речь Хрущева. Ее подбросили туда те же самые люди, которые, по моему убеждению, принесли ее сегодня утром и мне, начав кампанию против бывших офицеров МГБ.
— Вы читали речь?
— Да, именно поэтому я и поспешил сюда. Мне показался слишком уж невероятным совпадением тот факт, что ее подбросили мне как раз после того, как позвонил Николай.
Панин отвернулся, глядя на Николая, сидящего в кроваво-красной воде.
— Я был в Кремлевском дворце, когда Никита Хрущев читал свой доклад. Он длился несколько часов, но никто не пошевелился — его слушали, не веря своим ушам и затаив дыхание. Над докладом работал ограниченный круг людей, избранные члены президиума. О его существовании никто не знал. Двадцатый съезд начался с ничем не примечательных разговоров. Делегаты по-прежнему встречали аплодисментами имя Сталина. В последний день зарубежные делегации уже начали готовиться к отъезду. Нас пригласили на закрытую сессию. Хрущев, как мне показалось, получал удовольствие от того, что делал. Он посчитал совершенно необходимым признать ошибки прошлого.
— На всю страну?
— Он заявил, что слова доклада не должны выйти за пределы зала, дабы не повредить репутации нашей страны.
Помимо воли в голосе Льва прозвучал гнев:
— Тогда почему он разошелся миллионами экземпляров?
— Потому что Хрущев солгал. Он хотел, чтобы люди прочли его. Он пожелал, чтобы люди узнали о том, что он был первым, кто сказал: «Я виноват, простите меня». Он вошел в историю как первый человек, выступивший с критикой Сталина и оставшийся в живых. Примечание о том, что доклад не будет напечатан, стало уступкой тем, кто возражал против доклада. Разумеется, эта оговорка не имеет смысла в контексте повсеместного его распространения.
— Хрущев сам состоялся как руководитель при Сталине.
Панин улыбнулся.
— Мы ведь все виновны, правда? И он чувствует это. Он признает свою вину, пусть и с оговорками. В некотором смысле, его речь — нечто вроде отречения от прошлого. Сталин плохой, а я хороший. Я прав, а они ошибаются.