Ночь была и когда я пробрался в сад при замке. Райсенберг сидел на пне у подножия башни и ждал, когда защелкает соловей, он любил соловьиные трели и делал из них свои песни. Я воткнул ему под ребра мой плотницкий нож. Липа еще не цвела.
Я бросился прочь и вверх по мелкому руслу Саткулы добрался до тропки, ведущей через лес Бедных Душ на юг. Я прошел весь лес в полночь, не испытывая страха перед Бедными Душами, моими предшественниками, за которыми я собирался последовать. Меня не напугала встреча с безъязыкими детьми, приветствовавшими меня как нового члена их братства. Я увидел немую речь их рук, а закрыв глаза, услышал: Вольф-Волк вырвал у нас языки, и устлал ими свое ложе.
Не испугался я и отрубленной головы с пустыми глазницами, назвавшей меня своим сыном. Голова пропела:
Вольф-Волк унес мои глаза в свое логово, чтобы они видели только его, только его одного, чтобы для них Волк и был всем миром. Я нашел свою Анну, она лежала в зарослях мха на болоте и рожала раба. Она не кричала при родах, ее рот был набит миртом, а груди черны и тело послушно волчьей воле. Я помог ей произвести на свет мертвую жизнь и поцеловал ее в губы.
На поляне Больших Камней под открытым небом, усеянным звездами, сидел Райсенберг, отбрасывая красную тень. Он был в праздничном наряде, и нож, торчавший в его груди, был мой нож. Он выхватил его из груди - одну рукоятку без клинка - и кивнул мне, мол, присаживайся, писарь.
И я опустился рядом - я, городской писарь из Бауцена, тайно присягнувший знамени с чашей, взявшийся подмочить порох в пороховой башне и открыть городские ворота войску братьев гуситов, а Райсенберг сказал: "Твой ключ никаких ворот не откроет - посмотри, у него нет бородки". Он вновь укрепил на груди мой нож без клинка и засмеялся; Большие Камни вокруг затряслись и сложились в светящиеся книги, затмившие звезды. Одна книга раскрылась и запела песню "Друг мой соловей" - Райсенберг сочинил ее перед тем, как я его заколол. Песня была так хороша, что я уже хотел было подтянуть, как вдруг рядом со мной безглазая голова одного из моих предков запела другую песню. "Вынь свой нож из моей груди, - сказал Райсенберг, - и тебе откроются все книги, и ты станешь певцом и поэтом, более великим, чем я сам. А его песни больше не услышишь".
Светящиеся книги сомкнулись в хоровод и стали в пляске теснить меня со всех сторон, но безглазого не слепил их свет, и он вывел меня из крута. Оглянувшись, я увидел лишь разбросанные по поляне серые камни, служившие жертвенниками в те времена, когда добрый Белый Бог еще был нашим богом.
Я добрался до южной опушки леса, роса переливалась на солнце, в траве лежала Анна, грудь ее была белой, а девственное лоно покрыто нежным темным пушком. Нагой, как и она, я опустился рядом с ней на траву, на шее у нее было ожерелье из крашеных вишневых косточек, подаренное мной на пасху. Тело ее выгнулось подо мной и перекинуло светлый мостик от леса Бедных Душ к этой ночи, последней в моей жизни, когда прошлое проходит перед глазами. Острыми краями наручников я выцарапал на толстых дверных брусьях своей темницы три фразы:
"Всякое слово немо, если слышит только себя.
Всякий рай - ад, если не объемлет и землю.
Всякая вера пуста, если не ищет правды".
Прошлое ожило, стало настоящим и не хотело уходить в небытие, и завтра, когда палач сделает свое дело, прошлое не прервется на мне и не умрет, а будет жить и черпать силы в том осеннем и в том весеннем дне. Даже когда меня четвертуют и тело бросят на съеденье волкам, а голову приколотят гвоздями к тем самым воротам в городской стене, которые я собирался открыть братьям Яна Гуса, это прошлое не замкнется на замок.
Когда волки изорвали в клочья мое растерзанное тело, липа с могучим стволом и раскидистой кроной, росшая на холме висельников, вдруг расцвела, и кому был ведом час, тот мог увидеть висящего в ее ветвях мертвеца с вывалившимся изо рта синим языком.
Лицо, выбитое в камне стены над городскими воротами, - мое лицо, так значится в хронике Райсенбергов, об этом сообщают все путеводители по городу, умиленно и романтично или же сухо и враждебно; этому учат все школьные учебники, значит, так оно, вероятно, и есть. Но где говорится о безъязыких детях, о безглазых головах, о черной груди Анны в лесу Бедных Душ? И где сказано, чье лицо было у мертвеца, свисавшего с могучей липы на холме висельников?
Райсенберг велел записать в хронике, что и у того было мое лицо. И у каждого повешенного - а всех их повесили, конечно, за дело - было мое лицо. А у всех певцов и поэтов, сочинявших песни о соловье, - его лицо, лицо Райсенберга. Целая вереница моих предков, умерших насильственной смертью, - я знаю их всех поименно, так же, как он своих. У него есть хроника, а у меня сыновья.
Петер Сербин спросил: "И часто встречается в вашей хронике имя Сербин?"
Граф замялся, он изучал свою хронику совсем под другим углом зрения, поэтому ответил уклончиво: "Да нет, не очень. Правда, иногда упоминаются "люди на холме", может быть, имеются в виду Сербины".
"А что именно о них говорится?" - настаивал дружка.
"Всякое. - Граф вновь принялся пристально разглядывать свою сигару. - Вероятно, не стоит ворошить давно минувшее". Он хотел сказать: что прошло, то забыто и быльем поросло.
Но ведь на краю поля все еще стоит одичавшая яблоня, не приносящая плодов. А пруд с большим валуном в середине, не доходящим до поверхности на высоту человеческого роста, расположенный сразу за опушкой леса и носящий теперь имя Хандриаса, отнюдь не всегда так назывался. Не забыто и быльем не поросло.
Было объявлено, что война кончилась и заключен мир.
Наш господин и мой молочный брат Вольф Райсенберг вернулся домой. Рассказывали, что он убил на войне тысячу солдат Валленштейна, а потом, уже на стороне кайзера, еще тысячу шведов. Он привел с собой с войны десяток ландскнехтов для услужения и одну девицу для кухни и постели. Девица была очень молода и испорчена, как десять старых чертей. Мы отстроили разрушенный замок заново.
На третье лето я, Хандриас Сербин, пошел в замок, чтобы испросить разрешение на рубку деревьев для постройки дома: наш двор на холме у Саткулы уже больше десяти лет назад был превращен в пепелище. Все эти годы мы ютились в хижине на болоте за прудом, который в ту пору еще назывался "господским". У нас с женой было двое сыновей, родившихся на болоте и не знавших, что такое настоящий дом.
"Можешь взять себе десять деревьев на выбор, - сказал Райсенберг. - За это пришлешь ко мне в замок жену. Моя треклятая девка ходит брюхатая".
Я выбрал в лесу десять деревьев потверже и попрямее и. велел жене идти в замок.
Через четыре дня она наотрез отказалась туда идти и приспустила рубашку с плеч; я увидел синие пятна на ее груди.
"Слуги?" - спросил я, еще на что-то надеясь. "Он сам", - ответила она. Надежды не было.
"Не ходи, - сказал я. - Пускай и этот родится здесь, на болоте".
Она была беременна уже несколько месяцев.
Я заторопился в лес - первое дерево из моих десяти я еще раньше почти повалил и хотел теперь скорее покончить с ним, пусть себе лежит, а там видно будет.
Дерево рухнуло на землю, а я встретился глазами с графем.
"Сегодня я ввел новые наказания за воровство, - сказал он. - За срубленное дерево - голова с плеч".
В руке он держал рогатину, я - топор, он был один, и болото рядом - чем не могила.
"Не для меня твое болото, братец", - улыбнулся он, и улыбка его была как волчий оскал. Отскочив за ствол, он затрубил в охотничий рожок. В ответ из чащи донесся собачий лай, а где собаки, там и слуги.
Я бросился бежать и ступил на тропку в болоте раньше, чем они успели меня схватить.
Больше десяти лет болото укрывало нас, зимой и летом, и собаки еще пи разу не шли по нашему следу. Поравнявшись с хижиной, я услышал, что лай собак и крики слуг доносились уже с нашей тропинки.
"К камню, - крикнула мне жена, - скорее!"
Посреди господского пруда под водой лежал большой валун, не доходивший до поверхности почти на рост человека. Кому удавалось добраться до этого камня и выстоять на нем семью семь часов, освобождался от любого наказания, какой бы проступок он ни совершил. Считалось, что и сам камень, и этот неписаный старинный закон существуют столько же, сколько длится над нами власть Райсенбергов.
Я бросился в воду, поплыл и достиг камня как раз в ту минуту, когда собаки, слуги и сам Райсенберг появились на берегу.
"Он стоит на камне, господин, - сказала ему моя жена. - Ты чтишь старинный обычай?"
"Райсенберги обычаи вводят, Райсенберги их и чтут. Пошла прочь, женщина!" И он толкнул ее рогатиной в грудь.
Слугам он велел рассыпаться по берегу вокруг пруда.
А мне крикнул: "Погрейся у огонька, Сербин! Октябрьские ночи прохладные!"
Не надо было мне прибегать к спасительному камню. Каждый такой камень спасает от какой-нибудь одной беды. Один спасает только от волков, но ведь есть еще и медведи, а им дела нет до твоих прав, медведь сомнет тебя, вот и будет право соблюдено, а тебя не станет. Другой спасает от любой угрозы твою плоть, но в грудь к тебе вползает волчье сердце, ты и жив, и в то же время мертв. Не надо было мне прибегать к спасительному камню.