Ознакомительная версия.
Именно такие метели, которые так удачно подмели когда-то армию Бонапарта под Москвой. И именно такие морозы, в которые так уютно сидеть в теплом шумном кафе где-нибудь на Большой Никитской, попивая, кто чего захочет. Кто – кофейный латте через соломинку, кто – сухое красное вино полноценными глотками. А кто… Да мало ли чего можно выпить в каком-нибудь московском кафе на Большой Никитской?
К тому же у Пусика, как мы уже знаем, имелась маленькая квартирка где-то на Малой Ордынке. Где метели только добавляли уюта голубеньким цветочкам, вышитым на кухонной скатерти, да скрипучему ритму орлеанского джаза из стоящего у подоконника репродуктора.
Тогда, когда они увиделись в первый раз, я сразу распознал встрявшую между ними любовь. Да и как было не распознать, если в глазах у Пусика тут же проступили счастье и нежность. И не только в глазах проступили, в голосе проступили тоже и вообще всюду проступили. Как, знаете, когда из кастрюльки выбегает молоко, тоже сразу проступает отовсюду.
Пусик сразу заморгал растерянно, не зная, как с ними, со счастьем и нежностью, поступать. И сказала только:
– Какой ты, Инфант, дурак все-таки.
Инфант тоже небось поймал отскочившую от пусикинова голоса флюиду и раскусил ее. И она, видимо, пришлась ему по вкусу. Он поднял томные печальные глаза, припушенные женственными ресницами, и, заприметив во взгляде Пусика надежду, произнес с лаской:
– Сама ты чудо в перьях!
И все. И сработало, зацепилось одно за другое, именно то, что никакие ученые никогда не распознают, хоть называй это страстью, хоть химией. Которая, если случается, то опрокидывает навзничь разумный ход вещей вместе с его здравым смыслом и послушными привычками. Которая отсылает в сторону прагматическую работу, рутинную потребность в пище, вялые газетные и радиорепортажи.
Ведь ты ждешь, томишься, вожделеешь именно той, единственной химической реакции, которая так остро тебе необходима. Просто позарез! Потому что давно забродили в тебе все твои кислоты, азоты и щелочи. И требуют они, настаивают. «Где мой катализатор?!» – кричат они из тебя. И волнуются, как арабские юноши в Париже, и уже готовы бунтовать.
А тут как раз долгожданный катализатор и выплескивается на них. Именно тот, единственный, который только один и подходит. Прямо в душу, в тело выплескивается, весь, без остатка. И все… И закипело… И забурлило… И готово хлынуть через край… И обжечь нешуточной своей концентрацией… И выстрелом унестись в космос… Одно слово – химия!
А бывает, что вроде бы все правильно, все хорошо, все как по учебникам полагается. А ее, химии, нет! Смесь не та, реакция не происходит. И вот тогда, как ни крути, как ни бейся, как ни пристраивайся – все равно как следует не пристроишься.
Но нашим героям тогда офигенно повезло. Тогда от их взаимной химии даже по комнате пробежало, даже на мгновение в воздухе повисло, даже запахло наподобие жженого сахара.
А потом струя неведомой породы нажала всей своей струевой массой на лопасти этих двоих. На вполне складные лопасти Пусика и на несуразно большие и не привыкшие от редкого употребления лопасти Инфанта. И крутанулись они, и переплелись, и начали барабанить по поверхности.
«По какой такой поверхности?» – спросит озадаченный метафорой читатель.
«А кто его знает?!» – отвечу я.
Просто приятен мне образ лопастей, приятно мне их обрывчатое движение. А вот по какой поверхности шлепали лопасти Инфанта с Пусиком? – не знаю, нет разумной ассоциации. Да и отчего все, в конце концов, надо понимать, пусть хоть что-нибудь остается непонятным. Оно только добавляет.
И вошли они в зиму вот так, постукивая лопастями, и зима казалась им уже не зимой, а забавой. И грядущая за ней слякоть перестала быть помехой, и сутолока в метро совсем не обуза, и нешуточные цены в Елисеевском были лишь предвестником и предтечей вечерней любовной истомы.
Мы все тогда с доброй завистью наблюдали за ними. Нам тоже так хотелось. Ведь чужая любовь вообще вещь заразная. Она проникает в тебя зловредными бациллами, и если иммунная система ослаблена, коли потом пенициллином – не коли, все равно будешь мучиться бессонным томлением по ночам и так и встретишь рассвет с истомившей нераскупоренной жаждой.
А потом, наспех набросив пальто, будешь растерянно бродить по запутанным улицам города, заглядывая в незнакомые лица, ища, ища… И не находя.
И только когда совсем подступит отчаяние, когда уже совсем невмоготу, когда все до конца исчерпано и все предательски обломилось, тогда, как в бреду, как в лихорадке, не думая о последствиях, бросишься ты к телефонной трубке. И судорожным пальцем начнешь набирать номер, по которому звонить давно зарекся. Который вообще давно следовало сжечь, растолочь, развеять по ветру. Но который почему-то не хочет покидать упрямой твоей памяти.
Но время само по себе – лишь пошлая заставка для реальности. И хотя обидно и не хочется вспоминать про циничного царя Соломона с его циничным лозунгом про то, что «все пройдет». И хотя друг наш, Инфант, может, и не помнил ни про какого древнего царя, а скорее и не знал вовсе…
Но почувствовав однажды нутром своим зависимую привязанность Пусика, также нутром понял, что время разбрасывать камни закончилось, а пришло время камни собирать. А если перевести это на не иносказательный язык современности, то получалось, что пришло время лажать.
Всем нам, невдалеке находившимся, жалко было Пусика – ни за что страдала она, бедняжка. Но на все наши увещевания Инфант отвечал приблизительно, как неведомый ему царь Соломон, то есть иносказательно. Настолько иносказательно, что даже мне, лучшему Инфантову толкователю, порой разобраться было не под силу.
Знаю, что у тех, кто не знает Пусика лично, может сложиться впечатление, что Пусик – это шутка, забава и несерьезность. Хотя повода так думать я не давал и ничем ее перед посторонними не скомпрометировал.
А все потому, что зовут ее очень фамильярно. Ну а мы вообще привыкли встречать по одежке, а если одежки не видно, то по имени. Вот имя «Пусик» и вызывает отношение снисходительное и несерьезное. Хотя – имя именем, но человек-то при чем? А ни при чем человек – связан он со своим именем только исторически, только условно. Так и Пусик никогда не был ни шуткой, ни забавой.
Вот я иногда пишу о Пусике в мужском роде. И со стороны может показаться, что это редакторская недоработка и опечатка. Уверяю, редактор тоже поначалу про опечатку подумал.
Но не ошибка это. Просто я так про Пусика чувствую, и чувства своего не сдерживаю. Потому как оно от уважения к Пусику, от принятия ее, в отместку подлой природе, в мое мужское братство. Может, ей туда и не надо совсем, может, ей и в своем женском братстве неплохо. Но я выделил ей место: заходи, Пусик, заходи, родная, когда надумаешь.
А уважаю я ее за терпение и за выдержку, и за ровный, доступный характер, так как хороший характер есть, так или иначе, признак ума и глубины понимания. К тому же, чтоб Инфанта оценить, надо еще и душу иметь чуткую и насыщенную.
Признаюсь, я любил Пусика. Как брата или как сестру, какая разница, и отдал бы ей последнее, если бы она попросила. Но она не просила. Да и так, чтобы совсем последнего, у меня тоже не было.
Ну чтобы уж полностью внедриться в образ, обратимся к классике. Помните Пушкинскую Татьяну? Помните, когда Евгений с горизонта окончательно исчез, она сразу замуж выскочила. По расчету к тому же выскочила, за генерала, хоть и старого, нелюбимого, но бо-гатого. Вот откуда он берется, современный женский прагматизм. Все от того, что мы на порочных классических примерах воспитывались.
Так вот, Пусик был Татьяниным положительным антиподом, ее живым опровержением. Если бы Евгений (я имею в виду Инфант) отвалил от нее, заверив только пустым увещанием: «жди меня». Или даже не заверив никак, а просто на многоточии бы отвалил…
Не стал бы Пусик стремиться к легкой и сытой жизни, не променял бы любовь ни на какие генеральские эполеты. А остался бы ждать и старел бы, и старел. И кожа бы сморщивалась и иссыхала, и волосы бы редели в пучке на затылке, и зубы… Впрочем, не будем про зубы… А все равно ждала бы она, верная моя Пусик.
Но Инфант никуда не отваливал, он даже многоточия не ставил, он только лажал и лажал по-черному.
Тут я снова призываю к всеобщему пониманию: не надо попадать под давление стереотипов – Инфант не был монстром. Он даже злым не был, он даже был добрым. И то, что лажал он, не говорит о черствости его души. Он, может быть, и удовольствия от лажания своего не получал, может быть, он мучился от него. Но лажал все равно.
Вот Зигмунд Фрейд наверняка бы все нам разом объяснил. Но беда в том, что он писал длинными австрийскими словами, которые составлял в длинные австрийские предложения. А я в австрийском – полнейший слабак. Вот и не понять мне полностью про Инфанта.
Ознакомительная версия.