…Зазвонил телефон. Кира поспешно подняла трубку.
— Да… Добрый день… — Это она уже сказала медленнее. — Я вас слушаю, товарищ…
Выражение лица деловое, сосредоточенное, какое всегда бывает у женщин, обсуждающих в каком-нибудь строгом учреждении личные дела по служебному телефону.
— Да, понимаю вас… Ой, Кать, неужели черные?! — Тут она покосились на Прокофьича и махнула рукой на маскировку. — Я тебя умоляю, одолжи у Петра пятерку…
Тома перестала читать: не хотелось, чтобы то письмо монтировалось еще с чем-нибудь, с разговором вот таким…
— На Калиновский немецкие ботинки привезли, — сказала Кира, положив трубку. — И есть твой номер. У тебя тридцать седьмой?
— Тридцать пятый, — сказала Тома, с чуть большим нажимом, чем следовало. И осудила себя за бабскую мелочность, словно бы тот «Афанасий из письма» мог ее слышать.
Итак, письмо… Они нашли наконец друг друга.
«Я стал переписываться с Катей и узнал из письма, что случилось после нашей разлуки.
Мать ее жила в г. Нальчике, вскоре умерла, и она уехала домой, адреса я ее матери не знал. Катя не знала мой армейский адрес, и поэтому связь между нами не могла наладиться. Вот что написала она мне в письме за 63 год: „Я ждала от тебя весть, но вестей не было. После смерти матери я одна осталась на хозяйстве и очень часто плакала о том, что все так сложилось. Два года прожила одна, ждала тебя, но потом решила, что это настоящий конец нашей любви и годы мои уходят куда-то, и решила выйти замуж, лишь бы был кто-нибудь… В 1960 году родился сын, с мужем живу плохо, без никаких чувств. Письма пиши прямо домой, пусть хоть и узнает, лишь бы отдал мне твое письмо. Я его все равно не люблю. Тебя одного люблю больше прежнего. Твои письма будут доставлять мне больше радости и счастья, чем мой муж и все на свете“.
Я написал вкратце про ее письмо. Мог бы приложить ее письмо к этому, но я их сжигаю, чтобы никто и клочка не мог прочитать. С первого ее письма во мне проснулись чувства, которые „спали“ все эти 6 лет, я думал, что костер потух, оказывается, осталась искорка, которая от порыва ветра начала разжигать угли и сейчас уже превратилась та искорка в ощутимый мной костер, который еще не разгорелся до полной своей мощи, но, наверно, разгорится. Дело в том, что с каждым днем все больше и больше я думаю о Кате и также меньше и меньше о своей жене Светлане. Все суше становится мой разговор с женой, и все чаще она слышит от меня: „Отстань, я устал на работе“. Я понимаю, что она не виновата в том, что я не радую ее, когда дома нахожусь, не шучу с ней и всегда невесел, она верит, что устаю на работе.
Люди говорят: спаянная семья. Да, спаянная, а вот на мне была ржавчина, которую я сам не мог заметить, а сейчас эта незаметная ржавчина превратилась в видимую, и пайка превращается в негодность, только с дочкой все как было, я ее очень люблю. Если снова запаять, то надо снимать пайку и зачищать вновь, но ведь моя сторона поражена коррозией насквозь почти, пайка держать не будет. Если вещь распаялась, держится на одном только кусочке, где написано „дочь“, то будет ли это добром? Дорогой тов. В. Гринев! Ответьте мне советом, как же быть, чтоб справедливо, и по-человечески, и без убийства лучших чувств».
Дочитав письмо, Тома сразу же стала читать его снова: ей показалось, что надо принять все единым духом и что первое чтение было не такое какое-то: отвлечения эти — документ Ивана Прокофьевича, Кирины покупки, — они отняли и рассеяли что-то важное. Снова она слушала — словно этот Афанасий говорил, а не писал — про четыре класса на четырех партах, про складскую накладную, кричавшую о любви и разлуке, про неродную мать, державшую верх в семье, про страх перед убийством чувств.
Потом она подняла телефонную трубку, набрала тройку и две девятки и сказала отчаянно, будто сама была этой Катей и это у нее решалось все на свете:
— Валя! Приходи скорее. Письмо.
— Буду через минуту, — сказал он очень серьезно, как если бы речь шла о чем-нибудь чрезвычайном, а не просто о материале, который может пригодиться для очередной статьи, а может и не пригодиться…
И было у Томы предчувствие чего-то необычайного и огромного — одно из тех необманных предчувствий, которые никак невозможно объяснить и в которые невозможно не поверить.
Когда мелочи, интонации, словечки становятся вдруг символическими, разрастаются, сразу заполняют собой все — прошлое, настоящее, будущее — и уже что бы ни сказалось, что бы ни случилось — все это неспроста, все имеет значение. Вот эта комната, куда она попала именно сегодня, и то, что Валя вдруг зашел просить письмо, и то, что письмо нашлось — именно то самое, связавшее ее и его, точно бы специально адресованное обоим.
— Так у нас не полагается!
Это Иван Прокофьевич. Господи, он здесь! И Кира здесь, и шкаф с папками, и тощенькая стопка обработанных писем на столе, и огромная кипа необработанных. И совершенно ничего особенного…
— Сперва все-таки позвольте мне ознакомиться. — Это он сказал сухо, даже враждебно. — Я решу, как и что… А потом уж звоните…
Что ему надо? Почему он влез и все испортил? Тома злобно посмотрела на Ивана Прокофьевича. И снова увидела эту медленно двигающуюся челюсть, к которой было уже привыкла…
Почему он здесь, в редакции, этот неказистый, неоструганный, неотесанный человек, похожий на отрицательного управдома из кинокомедии? И, кажется, не очень грамотный. Как молитвенно читает он каждую бумагу, как мучительно пишет, как ефрейторски гаркает, когда звонит телефон: «Гаврилов слушает».
Говорят, его вытащил сюда сам Главный: память прошлых лет, фронтовая дружба… Но он должен был как минимум вынести Главного на руках с поля боя, чтоб получить от него такую благодарность — попасть в журналисты. В журналисты!
Нет, но как он читает, как читает! Пять слов в минуту! Будто письмо шифрованное… Или на иностранном языке… И Валя все не идет! Сказал — через минуту… И не идет. Целую вечность! Две вечности… Уже, наверно, три вечности… не идет…
— Действительно, — это Иван Прокофьевич дочитал наконец письмо, — человеческий документ… Но все-таки в следующий раз без меня не распоряжайтесь. — И добавил извиняющимся голосом: — Тут у нас бывают очень серьезные письма… Знаете…
Наконец пришел Валя. Он облучил Тому серыми своими большущими глазами и молча принял из рук Ивана Прокофьевича письмо. Но не ушел с ним к себе, а присел на краешек Томиного стола, повернул листки так, чтоб и ей было видно, — и стал читать. И Тома жарко обрадовалась, что он присел на краешек стола, — кто бы еще это мог? Иван Прокофьевич? Главный? Что Валя захотел сесть вот так, с нею рядом, очень близко, и читает медленно, чтоб она поспевала, и тихонько спрашивает перед тем, как перевернуть страницу: «Успеваешь?»
— Чудо какое письмо, — сказал он, дочитав, и посмотрел на Тому так, словно она это письмо написала, и лично ему. — Спасибо, Том! Ты — чудо что такое.
Он снова посмотрел на нее особенным своим, долгим взглядом и сказал:
— Пошел писать… Такая штука… Кипит!
И он выбежал из комнаты с письмом в поднятой руке. А Тома думала, как он вот сейчас несется по редакционному коридору, красивый, лохматый, вдохновенный, как рывком открывает дверь своего кабинета, как кидается к столу и быстрыми крупными буквами наискось, чтоб не терять ни минуты, пишет какие-то главные слова, горячие строчки, которые сразу про все, про всю жизнь!..
Этот длинный и узкий, как коридор или кладовка, Валин кабинет! Он особенный, единственный в редакции. На всех других дверях таблички: «Отдел науки», или «Зам. ответ. секретаря», или «Член редколлегии, редактор по отделу комсомольской жизни П. В. Суляев», или красная с золотом доска: «Главный редактор В. М. Корнюшкин. Прием с 14 ч. до 16 ч.», а на Валиной двери написано просто: «В. Гринев» — все, и достаточно, и больше ничего не требуется.
Но надо работать! Какое там письмо следующее? Так: «Я молодой специалист. Окончив МИСИ, вскоре женился на одной девушке, с которой придется расходиться…» Так… «…тащит меня или на концерт, или на танцы, и хотя, безусловно, духовная жизнь человеку нужна, но ведь это надо делать в свободное время». О-ох! Так… Следующее: «Дорогая редакция! Я хочу описать мое счастье, которое вдруг так неожиданно пришло, почти что на голом месте, в командировке…»
Часа в четыре затрезвонил телефон, Кира подняла трубку и шепнула, прикрыв ладонью мембрану:
— Томка… Твой… Неженатый…
Валя сказал, что вот минуту назад поставил точку, дописал комментарий, что Тома обязана сегодня в пять поужинать с ним (вернее, это будет даже поздний обед), потому что вот такое дело… И письмо чудное… И вообще…
Тома жалобно посмотрела на Ивана Прокофьевича и сказала деловито Кириным голосом, что ей очень нужно по личному, но очень важному делу, на полчасика… ну, может, на сорок минут.