А предвкушение счастья счастьем и оказалось!
К началу сентября – осень, не осень,– а все кругом уже ссохлось, скукожилось. Ни единого дождика, ни единого грибка. Только травок и подсобрали они с мамашей. У А.И., конечно, главная забота была – по сторонам глядеть: людей избегать, случайных собак отпугивать. Зато мамаша проявила ловкость и рвение беспримерные. Ну что тебе муравей, охапками – и все себя больше – душицу к корзине несла. А уж когда на лопухи набрели и стала она детской лопаткой их корни раскапывать, даже Чукча от восхищения рот открыла, ухо вскинула: хоть и четырьмя конечностями землю взрывать умела, а только у мамаши это все равно куда быстрей выходило. Был момент – А.И. едва заведующего клубом не окликнул, в березняке его фигура мелькнула – до того свой гордый восторг хоть с кем-нибудь захотелось разделить. В последний миг спохватился – сам в пожухлую траву прятаться полез:
– Отдохнула бы, роднуся?
– Отдохну! Теперь уж совсем скоро.
Не возразил. Смолчал. В бессовестности своей и пота ей не отер, и совочка не отнял. Потому что уже после, уже всего после вдруг в голову пришло: а ведь таяла мамаша на глазах не от болезней (зря, что ли, все анализы на пять с плюсом сдавала?) – от излишних трудов она таяла и волнений. Как шагреневая кожа в одноименном произведении Оноре де Бальзака! Вот чего потом не мог А.И. себе простить. Вот за что уже и тогда справедливо называл себя жестокосердечным и вампироподобным. А только все равно усадит он, бывало, мамашу на высоконький стульчик, кашу из ложечки в рот ей опрокинет и чувствует, как странная выспренность проникает в душу. И даже стихами говорить хочется. И в стихах этих яростное недоумение выразить: зачем не все люди сиамскими близнецами рождаются или, даже лучше, кактусами – чтоб друг из друга расти и уже вовек не разлучаться?! А порою целую поэму написать хотелось и в ней мамашино убывание сравнить с солнышком на закате: лишь в этот недолгий час, неяркое и нежаркое, оно наконец дает разглядеть себя и, кажется, впервые ласково глядит само – для трав и деревьев, может, уже бесполезно, но для души человеческой нет тревожней и слаще этих минут.
Вот до чего в бестрепетности своей докатиться он мог! И непременно бы докатился – когда б не заботы, прибавлявшиеся день ото дня.
Достигнув размеров крупной мыши, мамаша стала возбуждать в Чукче нездоровый интерес. Сначала собачка, вроде как играючи, бегала за нею по комнате и кухне – А.И. уверен был, что обеим от этого весело и хорошо. А однажды рубаху себе стирает и слышит вдруг дикий писк, словно комар в самое ухо на пикировку идет. Глядит, а это Чукча к нему, к хозяину своему, мамашу в зубах тащит. Зверь, инстинкты у ней – чем она виновата? А только и мамашу понять надо: кому – собачка, а кому – уссурийский тигр.
Отобрал он мамашу, глаза зажмурил и – ногой Чукчу пнул. А мамаша в руке сипит охрипло:
– Нет, ты убей ее! Убей!
А Чукча не тявкнула даже: стоит, самой себе не верит – с малолетства ведь в сплошной ласке росла. А мамаша свое:
– Турок! Тебе собака лучше матери!!
– Кто ж знал?
– Зубья ей по одному выдергать! Думает, если у ней кровя голубые!..
– А вот я сейчас вас помирю! Чукча, поди сюда. А ты погладь ее, не бойся, гладь.
Но только мамаша Чукчину физиономию вблизи завидела – моментально в рукав Альбертиков рванулась, до локтя, бедняга, доползла. Еле выудил.
– Дихлофосом уморю! Жизнью рискну, а и ей жить не дам!– По столу между грязной посуды ходит, ручонками машет. О вилку споткнулась, но ничего, не старенькая еще: живехонько поднялась. Умилился А.И., погладить ее по спинке хотел, а она – за палец его с хриплым рыком. От неожиданности вскрикнул, конечно, А.И. Чукча же это на свой лад поняла – мол, наших бьют. И как залилась гневным лаем да еще прыгать стала, клеенку с мамашей сдернуть норовя.
Пришлось с того дня мамашу с собою на работу носить – в кармане. Гнездышко специальное в нем оборудовал. Ей нравилось. Свежий воздух, говорит, старым людям – лучший витамин. Опять же впечатления новые, голоса, разговоры. Но на собачку обиделась бесповоротно: или я, или она!
За окном автобусным разгоралась осень. Ветер дул – листву, точно искры, перебрасывая, опаляя траву, поджигая леса. Казалось бы, смотри за окошко и радуйся. Тем более Альберт Иванович не один – всем биоценозом в город двинулся: в одну кошелку Чукчу усадил, в другую – волынку, во внутренний карман мамашу аккуратно пристроил. И теплое ее шевеление возле самого сердца, и драгоценное ощущение готового инструмента под рукой, и тревожное предчувствие, словно чай, согревающих глаз Ирины Олеговны – все это, что и говорить, могло бы осчастливить и куда более взыскательное сердце. Но вот ловил А.И. на себе доверчивый Чукчин взгляд из-под белой торчком прядки – и наполненности души как не бывало!
В театре ремонт шел полным ходом. Гастроли кончились, и теперь отпуск у всего театра был. Случайным чудом адрес Ирины Олеговны удалось узнать. И хотя телефон у нее не отвечал, зашел А.И. в укромный подъезд, мамашу из кармана вынул, посовещался с ней, и так решили: делать нечего – надо ехать.
Городской автобус, конечно, не то что пригородный: рывки, суета, туда-сюда шныряние постоянное. То собачку прижмут, то мамашу придавят, но – добрались все живы-здоровы. И в лифте не застряли (очень лифта мамаша опасалась).
А перед самою дверью вдруг такой страх напал – обе кошелки бросить и бежать. Потому что как же можно с глупою рожей и толстым брюхом в этакий дом? Сообразил наконец волынку на себя надеть: будто фиговым листком, а все же прикрылся. На звонок надавил, не дышит, ждет.
Никого.
Потом дверь приоткрылась, а все равно никого. И вдруг снизу откуда-то крик, слезы: «Мама! Мамочка!» И в ответ издалека тоже крик, топот: «Леночка! Я здесь!» И – на порог выскочила. За ушами косички торчат, юбка цыганистая до пола, а лицо – без единый краски, полупрозрачное, тонкое, белое, будто старинный фарфор на просвет – глаз не оторвать!
– Вы? Господи… Леночка, это же дядя Альфред приехал. Чего ты испугалась? Помнишь, он тебе травки передал, когда ты болела? Он добрый, веселый и сейчас нам на волынке будет играть,– и к себе дочурку прижала, по кудрявой головке гладя.– Проходите и не сердитесь на нас.
А.И. порог переступил, воздух носом потянул – совершенно прежних запахов в ней не осталось. И вокруг как-то странно было – пусто, голо. Но зато свет и простор.
– Я знаю, дядя – нищий музыкант. Он играет, а песик ходит на задних лапах, шляпа – в зубах… Туда монетки все бросают!– Слезки просохли – ямочки выступили. И вдруг с места сорвалась, за угол кинулась.
А.И. засмеялся – от волнения неудержимо. И – сквозь смех:
– А у вас, телефон, между прочим, поломан.
– У меня нет телефона.
– Как же, как же: номер мне дали,– и пальцем весело погрозил.
– Номер есть, а аппарата нет.
– Так не бывает!
– Бывает!– И глаза вдруг сухими и зеленоватыми сделались, как срез у магазинной морковки. Но к белому лицу – очень красиво.
Топ-топ – обратно Леночка прибежала, свинкой-копилкой трясет:
– Вот тут монетки!
– А-а, поработать придется!– Чукчу на пол выпустил, а сам на середину прихожей пошел. Для начала так просто мехи локтем придавил, пальцами по трубочке пробежал – с прононсом вышел звук, интересный, страстный. Басовая трубка гуднула густо, ломко, будто сосна в лесу скрипит. У самого от удовольствия рот до ушей. Но руки поднял, объявил строго: – Всякое первое исполнение посвящаю я памяти светлого моего учителя Андрея Кирилловича Белогубова. Любимая наша с ним песня «Сулико».
На сопелке, жалейке, губной гармошке даже исполнял А.И. это сочинение. Но так, как сейчас, вышло впервые – нежно, величественно, строго. Потому ли, что и Ирина Олеговна мотив вдруг подхватила – да как: поставленно, проникновенно. Тут и Чукча, душа, конечно, не утерпела, свое «уаав» в их дуэт вплела.
Щеки у Ирины Олеговны зарозовели:
– Вы! Вы сами не знаете, какой вы! Вы удивительный! В городе немного смешной, а на самом деле – удивительный!
– А инструмент?– с обидой и ревностью спросил А.И.
Но тут Леночка опять отчего-то всхлипнула. Прежде того она долго старалась из щелки монетку вытряхнуть, а когда это не удалось, прижала свинку к себе и – в слезы.
– Что – жалко игрушку разбить?– подмигнул ей А.И.
– Не жалко! Не жалко! А не стану! Плохо играли! Очень плохо!– Злое личико от него отвернула и прочь в детскую побежала.
– Ради бога, извините ее.– Ирина Олеговна совсем близко к нему подошла и, наверно, желая утешить, деревянную морду козы стала гладить. А все-таки у нее был запах – запах меда, липового, белого! И так самому вместо Чукчи к ней в дом попроситься захотелось и лежать на половичке у двери, целый день бестолково лежать, все только той минуточки ожидая, когда лифт хлопнет, дверь распахнется и она беззаботно и ласково свою тонкую руку в шерсть ему запустит. И пусть зовет его как угодно. Он и на Артура будет отзываться – какая разница? Пусть и не его она позовет, а он все равно прибежит, хвостом вильнет и ее лишний разок увидит!